Тот радостно замычал, изо всех сил стараясь объяснить больным, а, может, и похвастаться, что к нему пришла хозяйка, на квартире у которой он теперь жил. Но ей было некогда с ним рассиживаться. Она сразу же перешла к делу. Скроив обиженную физиономию, старуха настаивала, чтобы Опалов немедленно выдал ей доверенность на получение его пенсии.
– У вас и за квартиру третий месяц не плочено, – недовольно говорила она, склоняясь к Опалову и заглядывая ему в глаза, – раньше я подождала бы, а сейчас нельзя – надо уплатить. И за телефон не плочено, и убиралась я у вас.
Опалов сиял, слушая её, и нетерпеливо скашивал глаза на сумку, лежащую на коленях у старухи. Со стороны могло показаться, что он ждет от неё гостинцев.
Нашлись и еще какие-то задолженности, и еще. В общем, пусть он пишет доверенность и не берет греха на душу, а то помрет ненароком. А уж как деньгами распорядиться, она знает.
Старуха настаивала, он упирался, и все, выворачивая голову в сторону больных, радостно лепетал:
– Это моя хозяйка пришла… Моя хозяйка. Это она ко мне… ко мне…
Наконец терпение у старухи лопнуло. Она обозлилась, и потребовала вернуть ей ключ от входной двери, выданный Опалову как её квартиранту.
– Вы тут можете лежать хоть до страшного суда, а мне без жильца комнату держать нет никакого резону.
Припугнув напоследок Опалова карой божьей, старуха, не простившись, тем же способом – сначала головой, а уж потом вся – вышла из палаты.
– Вот, истинно, язва, – ворчал дед, облачаясь в домашний костюм, – от такой сам на тот свет сбежишь, если она тебя раньше туда не спровадит.
После минутной тишины в дверь снова постучали. В палате появилась женщина высокого роста в больничном халате, туго завязанном на спине тесемками, как у нянь и медсестер. Вялые черты её внушительного мясистого лица, будто не удались скульптору, так и остались застывшими и недовыраженными.
Она отыскала глазами кровать Опалова, придвинула к ней стул и села – вся вытянутая, убийственно спокойная.
Сначала он совсем не мог говорить, а потом стал ей что-то объяснять, помогая себе лицом и едва шевелившимися на одеяле руками.
– Маш… Маша… это, это… ты… Петьку… пусть Петька… видеть хочу… дай, пусть… Петька… это… пусти…
Она просидела так минут пять, точно мумия, не произнося ни слова и не отрывая холодного взгляда от Опалова, пытавшегося ей что-то сказать заплетающимся языком. Встала и, безмолвная, вышла.
Опалов жалко кривился, часто поднимая брови и шевеля губами, силился что-то оказать, весь мокрый от пота и слез, и не мог.
Было не трудно догадаться, что к нему приходила жена, которую он упорно величал санитаркой Степановой, и в родстве с которой ни за что не хотел сознаться.
– Вишь, – покачал головой Язин, – как на картину ходят смотреть. Глянут и уйдут, а ты лежи.
В палате заметно потемнело: