Как-то утром в воскресенье, ой-ой-ой, / Папа вышел на охоту, ой-ой-ой.
Роза, вопреки ожиданиям, не воспользовалась наступившей паузой, чтобы пригласить в квартиру утро, а поступила ровно наоборот – задернула все ставни и шторы, не позволяя им пропустить ни лучика солнечного света, чтобы лучше насладиться укоризненной атмосферой ночи. Затем она удалилась в свою комнату – самую темную во всей квартире. Именно удалилась, а не отступила: дверь она оставила открытой, и для Мирьям это было не приглашение, а приказ явиться в Розину святая святых.
Разумеется, у Розы имелся предлог для затемнения квартиры, если Мирьям правильно прочитала ее мысли (а она умела это делать): а именно, стыд за наготу дочери, одетой в одно лишь покрывало. Нет, следующий шаг Розы вполне мог быть спонтанным, а не спланированным заранее, и задернутые шторы вовсе не обязательно свидетельствовали о дальновидности. Мирьям отдавала Розе должное – та была мастерица устраивать импровизированные спектакли. И теперешний оказался бесподобен. Роза схватилась за пояс халата, сорвала его и бросила к ногам, на пол. Потом вцепилась в полупрозрачную ночную сорочку и разодрала ткань, удерживавшую ее большие, мягкие, бледно-желтые, усеянные родинками груди, так что они вывалились наружу: нелепое подношение, нелепое обвинение.
– Я бы могла еще и сердце вырвать – и его тоже бросить на пол, чтобы ты посмотрела, что ты с ним сделала. Ладно, погляди на тело, которое не только выносило и породило тебя! Чтобы ты была сыта и одета, это тело позволяло себе разрушаться и каждый день проходило целую милю в туфлях на каблуках до консервной