Как же это случилось? Легко. Даже обыденно. Такое случалось каждый день. Любой мог запросто вылететь из партийных рядов, если сморкался или моргал подозрительно часто. А теперь, после стольких-то лет, настал и Розин черед. Она приоткрыла окно кухни, чтобы услышать их шаги. Сварила кофе. До нее доносились голоса обитателей коммунальных проулков Гарденз: курильщиков, любовников, обиженных на кого-то подростков. Уже несколько часов, как наступила зимняя тьма, но сегодня, в этот ранний ноябрьский вечер, воздух казался на удивление благоуханным и ласковым, будто земля напоследок решила вспомнить ушедшее лето. Окна в чужих кухнях тоже были распахнуты, и в переулках сливались в общий гул разные голоса – голоса многочисленных Розиных врагов, немногих друзей и еще многих, многих других, кого она просто терпела. Однако все они были ее товарищами. И все, даже настроенные против нее, испытывали к ней должное уважение. Вот этого самого уважения и собирались ее лишить комитетчики, уже переступавшие порог кухни.
Их было пятеро, считая Иглина. Вырядились все чересчур парадно – в жилеты и пиджаки, а теперь рассаживались на Розиных стульях, будто сойдя с типичного образчика советской живописи, – они принимали такие позы, словно собирались приступить к некоему интеллектуальному действу: к погоне за химерой, к выяснению отношений диалектическим методом, тогда как никакой диалектики тут не было и в помине. Одна лишь диктатура. И подчинение диктату. Но Роза все-таки готова была их простить. Эти люди – все, кроме Иглина, – слишком молоды, им не довелось, как ей, пережить интеллектуальные кувырки тридцатых годов, они не видели рождения европейского фашизма и Народного фронта; во время войны они были еще детьми. Они просто трутни – люди, нацепившие костюмы независимой мысли, но ставшие рабами партийного “группояза”. Никто из них не имел никакого веса, кроме единственного независимого и вдумчивого человека – истинного и авторитетного организатора, к тому же вхожего в производственные цеха – Сола Иглина. Иглин, надевший сегодня галстук-бабочку, уже настолько облысел, что волосы, как зимнее солнце, закатились за высокую дугу его черепа. И только Иглин – один из всех – вел себя как настоящий мужчина: он не глядел ей в глаза. Один только он ощущал стыд от всего происходившего.
Таков был коммунистический обычай, коммунистический обряд: домашнее судилище, когда почтенные линчеватели пользуются твоим гостеприимством, и одновременно швыряют гранату партийной политики в твои убеждения, и берутся за нож, чтобы намазать тост маслом, а вместо этого отрезают тебя от всего того, чему ты отдал всю жизнь. Пускай это можно было бы счесть коммунистическим обычаем и обрядом, но нельзя сказать, что явившиеся юнцы поднаторели в подобных действах или чувствовали себя в своей тарелке. Зато Роза была ветераном по этой части: восемь лет назад она уже проходила подобное судилище. Они сидели и потели – она же ощущала только усталость от их смущенного похмыкиванья и покашливанья.
Заявившаяся к ней живопись говорила о посторонних пустяках. Один молодой человек нагнулся и рассматривал Розин алтарь Авраама Линкольна – столик на трех ножках, где красовались давнишний шеститомник Карла Сэндберга, помещенная в рамку фотография, запечатлевшая Розу с дочерью у статуи мемориала Линкольна в Вашингтоне, и памятная фальшивая центовая монета величиной с кружок ливерной колбасы. У этого молодого человека были светлые волосы, как у Розиного первого мужа – вернее, единственного мужа, и все-таки мысленно Роза постоянно допускала эту неточность, словно впереди ее ожидала некая новая жизнь, требовавшая расстановки номеров. Молодой человек с идиотским видом взвесил медальон на ладони и, склонив голову набок, будто проникшись уважением к весу этой вещицы, вдруг обнаружил достойный способ приступить к разговору.
– Значит, Старина Эйб? – сказал он.
– Положите на место.
Он обиженно поглядел на Розу.
– Нам известно, миссис Циммер, что вы ярый борец за гражданские права.
Как и можно было ожидать в подобный вечер, каждое замечание попадало в точку – вольно или невольно. Вот, значит, преступление, которое партия решила вменить в вину Розе: излишнее рвение в борьбе за равноправие негров. В тридцатые годы ее назвали бы – как позже стали выражаться враги красного движения – преждевременной антифашисткой. А сейчас? Чересчур пылкой поборницей эгалитаризма.
– У меня было несколько рабов, – сказала Роза, – но я их освободила.
В лучшем случае, это был тычок в сторону Сола Иглина. Разумеется, молодой человек этого не понял.
И тут, как и ожидалось с самого начала, в разговор вступил Иглин, чтобы “управиться” с Розой.
– А где Мирьям? – спросил он.
Как будто то, что он знал, как зовут дочь Розы, каким-то образом сглаживало неловкость от непрошеного