– Давай, открою, – удивилась медлительности отца Аурика и направилась к двери.
– Не надо! – прошипел ей вслед Одобеску и замахал ей рукой, чтобы вернулась.
– Почему?
– Ты смутишь гостью, – прошептал барон.
– Я что, такая страшная?
– Нет. Слишком красивая, – отчаянно польстил дочери Георгий Константинович. – Настолько красивая, что можешь испортить людям праздник.
– Ну, мне же интересно! – сопротивлялась Аурика, но уже не так настойчиво.
– Мне тоже, – оборвал ее Одобеску и развернул лицом к гостиной. – Иди, скажи Глаше.
– Ты думаешь, твоя Глаша глухая?
– Аурика Георгиевна, – рассердился барон и подтолкнул ее в спину. – Делайте, что вам говорят.
В то время, пока отец и дочь Одобеску препирались по поводу того, кому открыть дверь, в холодном полумраке парадного переминался с ноги на ногу вспотевший от волнения Миша Коротич, ощущавший себя перед входом в квартиру, как девушка перед первым причастием. В руках молодого человека – два чахлых букета из трех гвоздик, а в бездонном кармане ветхого пальто – бутылка «Цимлянского».
За последние полгода Мишина привязанность к Георгию Константиновичу стала столь прочной, что юноша был вынужден честно признаться себе: даже если надменная Аурика не сегодня-завтра выскочит замуж, ему все равно хотелось бы оставить за собой право посещать этот гостеприимный дом в Спиридоньевском переулке. Боявшийся очередного сиротства Миша Коротич с легкостью готов был поступиться собственной гордостью в обмен на возможность по-прежнему именоваться младшим товарищем старшего Одобеску. Невольно он сравнивал Георгия Константиновича со своим отцом, всякий раз испытывая из-за этого угрызения совести, но удержаться не мог и продолжал это делать с завидным постоянством. «Я предатель», – клеймил себя Коротич и пытался воскресить хоть что-то из приятных детских воспоминаний. Но вместо этого память подсовывала ему изображение серого могильного камня, которому по настоянию отца нужно было всякий раз говорить: «Здравствуй, мама».
«Двадцать лет я здоровался с булыжником», – мрачно про себя шутил Миша, но от этого ему становилось еще хуже, а предательство словно удваивалось. Тогда он запретил себе думать о прошлом, но память жила по своим законам, и внутренний конфликт ощущался им все острее и острее, всякий раз напоминая о себе в тот момент, когда он пересекал порог дома Одобеску.
Сегодня, как ни странно, внутренний голос помалкивал весь день, словно отпросившись на выходные. Но Коротича это спокойствие не радовало: интуитивно он ждал какого-нибудь подвоха. Впрочем, деваться было некуда, и он нажал на звонок.
«Иду-иду», – донеслось до него из-за двери, и Мишино настроение мгновенно изменилось в лучшую сторону.
– Михаил Кондратьевич! – с готовностью раскрыл объятия Одобеску, но, вспомнив, что должен