Никого, кроме него, в камере не было.
Ни радио, ни телевизора узникам не полагалось. Любимый недремлющий брегет Grand Complication уже не мог прозвонить ему ни обед и ни что другое: часы у заключённого забрали ещё в Баку вместе с бумажником и мобильным телефоном, а делать зарубки на стенах, подобно графу Монте-Кристо или Робинзону Крузо, Владимиру Сигизмундовичу в голову не пришло, даже если бы он и прочёл в своё время эти вредные западные книжки.
Он подошёл к нарам, брезгливо морщась, взял одеяло и накинул его себе на плечи. Без толку – оно было слишком тонким.
Владимир Сигизмундович постучал в дверь и попросил у охраны второе одеяло, но охранники по-русски не говорили, хотя с лёгкостью дали понять, что тут ему не пятизвёздочный отель, одеял на всех не напасёшься, и вообще сиди тихо, а то хуже будет. Хотя куда ещё хуже…
Не успел арестант утихнуть, как дверь в камеру открылась, его вытолкнули наружу и повели по длинному коридору, затем вверх по металлической лестнице на второй этаж.
Комната, куда Бутенковского привели, оказалась врачебным кабинетом. Его встретил худощавый молодой человек приятной европейской наружности, в белом халате, тщательно выбритый, в отличие от всех иранцев, которых ему довелось встретить до сих пор.
– Bonjour! – сказал он, приветливо улыбаясь. – Je suis Docteur Alavi, Farid Alavi.
Доктор Фарид Алави пытался объяснить ещё что-то на двух или трёх языках. У него был мелодичный интеллигентный голос, что действовало на Владимира Сигизмундовича успокаивающе. Но вдруг слух резануло слово «кастрация», а потом доктор повернул к нему монитор компьютера и показал цветные картинки, иллюстрирующие предстоящую ему завтра операцию. И хотя собственная судьба была арестанту уже известна, он начал неудержимо рыдать.
Доктор отвёл глаза и так и продолжал смотреть в сторону, обращаясь то к Бутенковскому, то к конвоиру.
Охранник кивнул, пробормотал что-то на своём наречии, надел на узника наручники и отвёл его назад в камеру, где у Владимира Сигизмундовича моментально начали стучать зубы. Теперь и всю его одежду у него отняли, выдав взамен тёмно-серые грубые штаны и рубашку, совершенно не спасавшие от холода.
Бутенковский обернулся одеялом на манер кокона, забился в самый угол нар, где как будто меньше дуло, положил голову на тонкую и твёрдую подушку и уставился в потолок. Он знал, что операция назначена на девять утра и впереди у него ещё весь вечер и вся ночь.
Сумерки не заставили себя ждать. Тусклый свет сочился из зарешеченного окна, растекаясь по стенам и потолку и сплетая из теней и бликов дрожащее кружево