Ушли. А меня все не покидает ощущение, что взвод заставили выполнять дурацкий приказ. Кто-то струсил, бежал, действительно дезертировал с поля боя, а я со своим взводом, вольно или невольно, должен прикрывать – и прикрываю! – этих людей. Правильно написано в приказе № 270! Ох правильно! И в отношении командиров и комиссаров – правильно! Так я тогда думал.
Сердце мое не на месте. А тут еще Горюнов: «Лейтенант, какой хлеб! Откуда? Хлеба два дня уже не завозили». Я и сам об этом уже подумал: ведь обманул политрук, скибкой хлеба заманил под пули, а сам ждет теперь, когда его дело выгорит, чтобы под трибунал не пойти. «Ты посмотри на него, лейтенант, – не унимается Горюнов. – Он же и по обличью цыган, и ухватки все какие-то… Уж больно вертлявый да ловкий». Вспомнил я одну из поговорок Петра Марковича и говорю: «Ничего, самая шустрая вошка быстрее и на гребенку попадет». – «Такая, лейтенант, везде прошмыгнет, а потом еще и донесения на нас писать будет».
И так мы нерадостно поговорили, что я уже не мог бездействовать и ждать сложа руки. Пошли на опушку. Я взял снайперскую винтовку. Легли в снопах. Смотрю в прицел: идут мои ребята. Идут втроем. Кого-то ведут. Третий, тот едва ноги переставляет. Молодцы, думаю, раненого подобрали.
Лицо у бойца, которого они привели, забинтовано, даже глаза закрыты. Бинтовали, видать, наспех, как попало. Руки тоже в крови, но на руки уже бинта не хватило.
«Вот, – говорит Петр Маркович, – нашли в штабной землянке. Зашли, а он сидит на пне, мычит, за голову держится. Радист. Я его знаю. Бросили своего радиста, мамушку их… Его, видать, сильно контузило». Документы в железном ящике они тоже принесли. Ящик небольшой, как два посылочных. Навесной замок на нем болтается. «А хлеба там никакого не было. Мы так подумали между собой, что объебал он нас, политрук-то. Хлебом заманил». И Коляденков сплюнул под ноги тягучую злую слюну. Коляденков всегда ходил голодный. За буханкой хлеба он бы и в немецкую землянку полез, только скажи, где она лежит.
Документы в штаб батальона я передал молча. А по поводу раненого сказал: «Что делать с раненым радистом?» Политрук молчит. «Пусть, – говорю, – тогда с нами идет. Вам ведь он уже не нужен? Какой теперь из него радист?» Ох, как опять политрук тот вскинулся! А мне уже все равно. Наше дело, хлебное-то, пропало. Дай хоть, думаю, на тебя, сукина кота, посмотрю, как ты срам свой прикрывать будешь. «Не вздумай, – говорю ему уже всерьез, – за наган свой хвататься, у меня реакция быстрее».
А у меня в то время было уже два пистолета. Один свой, табельный ТТ, в кобуре, как положено. Он мне самый верный друг и товарищ, считай, от неминуемой смерти спас там, на хуторе, когда немцы бросились в нашу траншею. Первый раз я из него стрелял. И когда успел всю обойму выпустить? Пистолет в траншее оружие удобное. Другой, офицерский «парабеллум», трофей, торчал прямо за ремнем. Чтобы поближе, в случае надобности. Я его специально вытащил из полевой сумки и за ремень сунул, когда мы с Петром Марковичем понесли политруку железный ящик.
Когда