– Боже мой, – сказала Ника. – Боже мой, Дан, какой ты все-таки иногда… толстокожий…
Она резко повернулась и выбежала из комнаты.
Старый Зал оказался огромной каменной чашей. Кривизна чаши была гиперболической, и снаружи ее обвивало множество лестниц, заканчивавшихся арками изысканно неправильных очертаний. Сверху чашу накрывала плоская крышка все из того же стекла, по периметру вырезанная вытянутыми, как у ромашки, лепестками, просветы между которыми служили входами, виднелись и другие, казалось, произвольно разбросанные на разных уровнях проемы. Внутри чаша была полна, в ней, тесно прижавшись друг к другу, сидели несколько тысяч человек – всех возрастов, всех человеческих типов. Ни одного свободного места. Сидели и на лестницах, вначале Дану даже показалось, что в зале нет проходов, потом, присмотревшись, он понял, что от сцены – небольшой круглой площадки в центре, так сказать, на донышке чаши, радиально во все стороны идут лестницы, плавно поднимающиеся до самого верха, до вырезов в крыше. Кое-где от главных лестниц ответвлялись более узкие, заканчивавшиеся у замеченных им ранее проемов и отсекавшие от общей массы сидений небольшие, причудливой формы островки.
Поэт попросил сидевших у входа на средний ярус потесниться, те подвинулись, Дан и Ника с трудом втиснулись с краю, Дор примостился рядом выше. Все было обставлено чрезвычайно просто. Усадив своих гостей, Поэт посмотрел на часы и стал пробираться вниз по лестнице. Спускался он медленно, без всякой торжественности, останавливался поздороваться со знакомыми, извиниться перед теми, кто вставал, чтобы дать ему пройти. Добравшись до сцены, он вышел на ее середину, поднял руку, и в тот же миг в зале воцарилась абсолютная тишина. Тогда он снял с плеча ситу и запел. Начал он с юмористической песенки о некоем любителе тийну, который спьяну забрел в чужую квартиру к чужой жене и наутро объясняется со своей. Смешная перебранка между супругами на первый взгляд не содержала никакого подтекста. Муж доказывал жене, что в их Доме одинаковые подъезды, одинаковые квартиры, стены, мебель, на грозный вопрос супруги относительно нее самой он ответил тирадой о прелестях новой униформы, жена ядовито поинтересовалась той минутой, когда униформа была сброшена, и муж с готовностью объяснил ей, что вечером в кабачке слышал о новом указе – всех постричь, покрасить, подравнять, всех унифицировать… Голос у Поэта был сильный, скорее мужественный, нежели красивый, пел он подряд, без передышки, сам объявлял очередную песню, иногда сопровождая ее комментариями, чаще краткими, изредка пространными. Песни оказались удивительно мелодичными, тексты относительно несложными, он явно придавал больше значения не форме, а содержанию, весьма рискованному, надо сказать, даже после столь недолгого пребывания в Бакне Дан уже это понимал. Большинство песен было хорошо знакомо аудитории, названия встречались бурными аплодисментами, удивительно, но аплодисменты бытовали и здесь. Поэт отвечал на них легким, без подобострастия, кивком головы,