Вагон бросает в стороны. Из открытой в тамбур двери, через перескоки и гром колес слышен шум игры.
– Пшик ему!
– Да! Пропали вини!
– По козыри. Загубили его.
– Почему у меня три? Додай еще.
– Сейчас ход отдал бы, и все в порядке.
– Десять бубен, десять крестей.
– Нет, бери, какой тут интерес. Идет с правой руки?
– Значит, по-твоему, мне надо было отброситься?
– Иппонский городовой! Вот она и берет…
Веселый проводник сдает, карты ложатся на серую салфетку, задевают бумажку с солью, полбутылки, зеленые огурцы и две консервные банки с разрытой перочинными ножами рыбой в томате. Четверо проводников в служебном тянутся к картам, закрывают веера из пяти, поворачивают к свету. Один из них срезает кожу с огурца язычками. Проводник, мигая белыми ресницами, говорит:
– Огурцов завал. Везу три сотни солить. Остальные поберегу на масло.
– Продают в листьях.
– Будет течь.
– А на что корзинки из лыка?
– Тут надо смотреть на каждом полустанке, чтоб не пропустить кедровых орехов дочкам.
– А веники дальше.
– Под Москвой ведрами яблоки, и груш в этом году урожай.
– Никогда так карта не приходила, как сейчас.
– А мы ее побьем!
– После поездки всего отдыха неделя. Да, надолго не соберешь, не такая работа, опять пропадать – приходится думать об семье.
Махорочный дым из двери проникает в вагон, голоса путаются. Неподвижно. Не слышно. Ни шороха сверху. Вера, как лежала, забылась, засыпает.
Совенок сидит, качаясь. Помятое крыло, вывихнутое, тянет тело вбок и назад, голова бессильно склоняется клювом, глаза закрываются голубой пленкой, и шаги сбиваются. Он слушает, глядя на белую кожу Лидочкиного лица, на тихонько дышащее, подобрав ноги, тело, укутанное тонким одеялом, и подходит на слабых ногах по краю скамьи к ее затылку в белокурых завитках.
«Выросла огромной, маленькая, милая, не моя, не добраться самому до полки вверх, махая крылом; не моя; не пошевелить, не сдвинуть, и спит, закутавшись в белое, не слыша. Не в листьях, не на жизнь, не до смерти, за просветы, залито солнцем; пробегая ночью по сучьям, доищусь до следов и слез. Кому же ты достанешься, беленькая, ни когтей, ни клюва, без сил и волоча крыло, отыскать в сырости под деревом сухую дыру, один, уберусь, пока не убили. Не по силам, вынесем, поспешим, вырастем. Отплачу когтями, разыщу в листьях. Не догнать вовеки. Добиваясь не добьюсь, не увижу. Кто же тебя так полюбит? Кто же мне тебя заменит, не бледнее перед первой, привычной? Будь он проклят».
Клюнув носом в пол,