«Шершавая, как избушка…»
Шершавая, как избушка
на ощупь, когда ни зги,
мне нравишься ты, горбушка,
за то, что бока жестки.
Меня калачом не заманишь
и царственным телом сдоб.
Другим оставляю мякиш.
Горбушку себе загреб.
Хочу, чтоб всегда ощущалась
среди кренделей-пустяков
горбушечная шершавость
у книжки моих стихов.
«Моя шея истончается…»
Моя шея истончается
от предчувствия беды.
Человек ожесточается
от конца своей звезды.
«В проверке вьюгой или мошкарой…»
В проверке вьюгой или мошкарой
еще не выявляется герой.
Надеюсь, мы себя не опозорим,
когда настанет час проверки горем.
Но высшему суду мы подлежим —
проверке счастьем – нашим и чужим.
Финал
Савве Кулишу
Глобус шашкой при обыске рубит солдат,
развалив его
от Кордильер
до Карпат.
А другой
протыкает подушку штыком,
перед обыском перекрестившись тайком.
Циолковский
от горя и от стыда
опускает глаза.
Его руки трясутся.
«Я, Любаша, поверить не мог никогда
в социальные революции…»
Дочь уводят жандармы под крик воронья.
Отступают куда-то все звуки.
Лишь звучит с безнадежностью:
«Верую я
в революцию – только науки…»
Не напрасно в колючках калужских кустов
вы,
свой путь в бесконечность
прокладывающий,
о бессмертии,
прыгая между крестов,
в ухо смерти
кричите на кладбище.
Год четырнадцатый настает.
Крик «ура!»
громыхает фальшиво и низко.
Всем,
готовящим Родины подлинный взлет,
отвратителен взлет шовинизма.
Константин Эдуардович,
градом камней
осыпает вас быдло,
сбивает подножками.
Учениц вы прикрыли крылаткой своей
с молчаливыми львами-застежками.
И под жирное
«Боже, царя храни!»
к строгой башне,
к светящимся безднам
вы сквозь все черносотенные кистени
ввысь уводите девочек в белом.
Каждый мыслящий русский —
он в нации той,
где