их раздавал,
в толпе давая кругаля.
И видел я:
у инвалидов, у солдат
мои салютинки,
светясь, в зубах сидят.
Американец «Кэмел»
выдернул из губ
и взял мой «гвоздик»
с уваженьем: «Вери гуд!»
Он жвачку дал мне
и обертку открутил.
А я подумал, что конфета.
Проглотил.
И мир казался мне
ирисочной горой
над белым озером
сгущенки даровой.
Я отоварился
сгущенкой как-то раз.
Ее я вылил из бидона
в медный таз,
и огольцы,
что и не видели коров,
хлебали ложками ее
со всех краев.
На демонстрацию
наутро шли мы все,
боясь попасться
карамели, монпансье.
Мы поднимали
пионерские флажки,
а от сгущенки этой
слиплись все кишки.
Так мне урок
дала пожизненный Москва,
что сладость может быть
пожизненно мерзка.
С тех пор, как тонкостями
кто-то ни тоньшит,
меня от сладенькой поэзии
тошнит…
«Над той рекой…»
Над той рекой,
прекрасной и пугающей,
у скал и у деревьев —
у всего —
был цвет какой-то предостерегающий,
хотя и непонятно – от чего.
Но не помогут предостережения
тому,
кто перед выбором дорог,
поцеловав прощально свою женщину,
от страха сам себя предостерег…
«В киношке или на спектакле…»
В киношке или на спектакле
все любим плакать мы —
не так ли? —
за те же денежки.
Смотря чувствительные драмы,
слез проливаем полведра мы,
добры,
как дедушки.
Болезни чьи-то и уродства
в нас пробуждают благородство —
нам так приятственно.
Чужим страданьем умилиться,
словно пивком опохмелиться, —
весьма прохладственно.
С каким-то