хранили тайны сотен рук.
У баров битые бутылки,
как Рима скрытые ухмылки,
косясь, осклабливались вдруг:
«Смотри, в такой камнедробилке
тебе, что камешку, – каюк…»
Кричал неон: «Кампари-сода!»
В тазу детей купали. Сохла
афиша битлов. Капли сонно
с белья стекали у стены.
И вкрадчивые, как саперы,
японцы щупали соборы
то с той, то с этой стороны.
Все на детали разлезалось,
несовместимые, казалось,
но что-то трезво прорезалось,
связуя частности в одно,
когда в лавчонках над вещами
бесстрастно надписи вещали:
«Уценено! Уценено!»
На книжках, временем казненных,
на залежавшихся кальсонах,
на всем, что жалко и смешно,
на застоявшихся буфетах,
на зависевшихся портретах:
«Уценено! Уценено!»
Я замирал, и сквозь рекламы,
как будто сквозь игривый грим,
облезлой львиной гривой драмы
ко мне проламывался Рим.
И мне внезапно драма Рима
открылась в том, что для него
до крика сдавленного мнима
на свете стоимость всего.
Постиг он опытом арены
и всем, что выпало затем,
как перечеркивались цены
людей отдельных и систем.
И, дело доброе содеяв,
он проставляет сам давно
на всех зазнавшихся идеях:
«Уценено! Уценено!»
И если кто-то себе наспех
вздувает цену неумно,
то Рим уже предвидит надпись:
«Уценено! Уценено!»
Но Рим, на все меняя цены,
в себе невольно усомнен,
боясь, что сходит сам со сцены,
что сам эпохой уценен.
И драма Рима – драма храма,
который в сутолке веков
набит богами, словно хламом,
и в то же время – без богов.
И в чем разгадка драмы мира?
Не в том ли, что для мира мнима
цена вещей, как и для Рима?
И даже если мир сполна
цены вещей не знает новой, —
рукой насмешливо-суровой
крест-накрест прежняя цена…
Исповедальня
Окошечко исповедальни.
Сюда, во благостную тьму,
потертый лик испитой дамы
с надеждой тянется к нему.
Дитя неапольских окраин
в сторонке очереди ждет,
раскрытой Библией скрывая
свой недвусмысленный живот.
Без карабина и фуражки
карабинер пришел на суд,
и по спине его мурашки
под формой грозною ползут.
Несут хозяйки от лоханей,
от ипподромов игроки
и то, что кажется грехами,
и настоящие грехи.
А где моя исповедальня?
Куда приду, смиряя страх,
с греховной пылью, пылью дальней
на заблудившихся стопах?
Я позабуду