По залу он вернулся, не глядя на стены по сторонам, но держался середины, глядя на световые люки. Когда же был готов, остановился и посмотрел налево.
Вырезанный в буроватом камне был лев с двумя стрелами в хребте – он прыгал сзади на царскую колесницу, вцеплялся зубами в высокое колесо ее и умирал на копьях царя и его копейщиков. Лошади неслись галопом дальше, борода хладноликого царя тщательно завита, царь смотрел прямо назад поверх колесницы, поверх льва, вцепившегося зубами в колесо и умиравшего на копье. Обеими передними лапами лев вцепился во вращающееся колесо, что тащило его вверх на копья. Зубы его впились в колесо, морда сморщилась в оскале, брови хмуро сведены вместе, из-под их теней прямо вперед глядели глаза. У царя лицо не выражало ничего. Он смотрел поверх льва и вне его.
– Царь – ничто. Ничто, ничто, ничто, – проговорил Боаз-Яхин. Он заплакал. Кинулся в чулан, закрыл дверь, сел в темноте на пол и зарыдал. Закончив плакать, он покинул здание через тот выход, который не видели охранники из караулки, и прятался за сараем, пока первый автобус не привез зевак, чье присутствие позволило ему свободно гулять повсюду.
Боаз-Яхин вновь вошел в зал. Прежде чем вернуться к тому льву, кого увидел первым, он мельком оглядел другие барельефы львиной охоты. Там было много львов, которых убивал тот же хладноликий царь – стрелами, копьями, даже мечом. Никто из этих других львов не имел значения для Боаз-Яхина. Долго, пока вокруг него болтали голоса и мимо шаркали шаги, вглядывался Боаз-Яхин в умирающего льва, вцепившегося зубами в колесо.
Потом он выбрался наружу и побродил среди раскопанных развалин нескольких дворцовых построек, дворов, храмов и гробниц. Небо было бледно и жарко. Все – львиного цвета, низкое, смуглое, сломанное, заповедное в забвении, обнаруженное так, чтоб утраченность его закрепилась и сделалась постоянной, окруженное забором, со сломанными клыками, лишенное покровов времени и почвы, поруганное, немотствующее.
Неподалеку от развалин дворца указатель определял высокий курган как искусственную насыпь, где стояли зрители, покуда царь охотился на львов, освобожденных из клеток на равнине внизу.
Боаз-Яхин вскарабкался на холм и сел, глядя на львиного цвета равнину, ныне усеянную детворой и взрослыми, которые фотографировали друг дружку, жевали сэндвичи и пили газировку. Взрослые рассматривали планы цитадели и тыкали пальцами в разные стороны. Дети разливали напитки себе на платье, пачкались едой, ссорились, носились, разгуливали и прыгали яростно и беспорядочно. В тонком мареве их голоса подымались, словно вонь старой стряпни в многоквартирном доме. Над равниной мерцала жара, и Боаз-Яхину почудилось, будто он видит в воздухе бег львов, смуглый, великий, мимолетный. Он почуял в себе умирающего льва, вцепившегося зубами в колесо. Отпустив все остальное, он мог себе позволить быть со львом.
И, будучи со львом, он почуял в себе вкус, яростный, памяти о ловушке и падении