Манифест об уничтожении крепостного права в России сломал колесную ось страны, начавшей спотыкаться даже на самых малых неровностях. Поменялись жизненные ориентиры, нравственные убеждения, даже бытовой уклад. Начались поиски новых идеалов, до которых мы были очень охочи и за которыми гонялись с энтузиазмом юных ловцов бабочек. В наш сачок попало их много, самой разнообразной окраски, и выбрать одну-единственную нам было затруднительно.
Я и по сей день-то не могу разобраться: туда ли шел, тому ли Богу молился, тех ли истуканов сшибал с пьедесталов. Извини, любезный, всякому овощу свое время.
Одно могу сказать, что мы с Глебом Успенским не были штурманами будущей бури. В нас сидело какое-то, заложенное, наверное, с материнским молоком, органическое влечение к естественности, простоте, правде, которая виделась нам не ошкуренной оглоблею, а стволом дерева в шершавой потрескавшейся коре со всеми сучками и задоринками, из которых состоит жизнь растения ли, человека. Чтобы что-то отринуть, нам приходилось долго копаться в самих себе и окружающем мире, рефлексировать, но не в гамлетовском духе «быть или не быть?», потому что «быть» нам чаще всего хотелось, даже в минуты самых трудных невзгод.
Иными словами, любезный мой, по своему психологическиму складу мы были, что называется, интеллигентскими хлюпиками, которым жилось в сотни раз труднее, чем «штурманам», которые ничтоже сумняшеся шли напролом, на таран, на абордаж всего, что не устраивало их по скоропалительному, сиюминутному, лишенному сомнений решению.
Не оттого ли у многих из нас, нет, не у всех, любезный мой, болела совесть, которая влекла через кабак на стремительно приближавшийся погост.
Глебу Успенскому с его – не побоюсь этого слова, оно не оскорбляет моего кумира! – патологической совестливостью было труднее всех из того окружения, в котором мы вращались. Это было его нравственным стержнем, его физиологической сутью. Подумай, любезный, тут никакой мудрености нет. По слогу, может, мудрено, а по делу – чистая правда.
Для Николая Константиновича Михайловского, например, с которым мы довольно часто общались, хождение рядом с правдой и поиск справедливости были отнюдь не внутренней потребностью, самовлечением организма (извини, любезный, если я заблуждаюсь), своего рода ритуалом, этикетом, необходимой чертой комильфотного человека. Поэтому его правдоискательство не было органической частью жизни (поискал и бросил!) и существовалось ему неизмеримо легче, чем Глебу Успенскому. Глеб Иванович не просто искал правду, чтобы удовлетворить потребность творческого ума. Он активно боролся за нее, его больная совесть была мотором (каюсь, не нашел лучшего слова) его повседневной практической деятельности, сравнимой, пожалуй, с подвижничеством первоначального христианства.
Мы постоянно мучились