Адам Петрович вошел в ложу, повитый отсветом вечной любви, несказанной…
Вошел к своим. Нет, не к своим.
Точно спадающий водопад, струевые, певучие складки шелка дробились о нежное тело ее, когда она гордо приподнялась.
Чуть-чуть усмехнулась. Чуть-чуть покраснела, Чуть-чуть наклонилась. Чуть-чуть отступила.
Что-то сказал подруге.
– «Простите, простите!» – «Ничего!» Понял, что не туда попал.
Из ее вышел ложи сконфуженный, вечным овеянный, всегда тот же.
Гордо ударил громкий смешок гордо гремящего полковника.
Опять. И опять…
И она улыбнулась тоже.
Это были восторги их душившего счастья сближений мгновенных, чуть заметных: ветряно-снежные полеты кокетства.
Это была игра. Нет, не игра.
Просторы рыдали.
На перламутровом диком коне пролетел иерей – перламутровый иерей, вьюжный иерей, странный.
В ледистой, холодом затканной митре, священнослужитель морозов на руках выше, выше своих вознес сладкую, сладкую лютню.
Из рукавов его проструились муары снежинок. Бледными пальцами задел легкоцветные, вейные струны.
Провздыхал: «Счастье, счастье!
«Ты с нами!»
Сбежала с лестницы. Роились у подъезда. Мягкий бархат ковра хрустел у ее ног; чуть приподнятая юбка зацветала шелком и отгорала.
Ее глаза то грустили, то радовались, то смеялись, то плакали, то сияли, то потухали.
Ее шаль, как одуванчик, пушилась кружевом над золотою головкою.
Над лестницей, свесившись, похотливо смеялся ей какой-то сюртучник: «Кто запретит мне любоваться ее стройной ножкой?»
И она безответно ускользнула: шелест юбок пронесся, как вздох замирающей грусти.
Но она безответно в снегах утонула: шелест снега пронесся, как лет птиц сребристых.
Но она села в сани.
Мягкий ее снег поцеловал и под ноги бросил горсть бриллиантов.
Сани стремительно понесли, дробя хрупкий бархат.
Серебряные, как бы снежные, лютни над ней зазвенели.
Раздалось пение метельного жениха: «Ты, вьюга, – винотворец: уксус страданий претворяешь в серебро да пургу.
«Радуйтесь, пьяницы, радуйтесь и вино пейте, – вино белое, – вино морозов».
И она захлебнулась морозным вином.
Постылое зелье
Она беззаботно раздевалась.
Шелест незабудковых волн шелка – водопад ниспадающих одежд – раздавался от движений ускользающих ее, обнаженных рук.
Чем нежнее ластились к ней одежды, тем настойчивей рвала их она, восставшая из голубого, залитого шелка пеной белой, точно из морской волны, разбитой утесом, – восстала в сквозном батисте.
Как две легкие тучки, поднимались, клубясь, ее груди в желтой заре волос, иссекавших ей облачковое тело.
Поднимались и опускались.
А ей улыбался желанный, улыбался вечно грустный, все тот же.
Она клубилась в темных тенях: пирно-сладким из