Полбин уже скрылся в сауне Волховского, оставив за собой дух жарких подмышек, а вызванный им призрак Орлова вновь расширил мою грудь восторгом – уж, конечно, не потому, что Орлов когда-то мимоходом помог мне выбраться из трясины, куда сам же мимоходом меня спихнул: благодарность – это долг, дело, а мастурбационную глубь моей души способна всколыхнуть только красота, только сила, – и не важно, на чьей стороне она окажется. Полуграмотный мальчишка-подпасок, случайно задевает затаившуюся от вчерашнего фронта противопехотную мину, попадает в интернат для полуподвижных, там в три года с золотой медалью оканчивает десятилетку, затем в три года университет, причем завлечь его в аспирантуру помимо двух математических кафедр пытается еще одна философская. Через два года кандидатская, еще через год – докторская. Но тут-то… возможно, тогдашние еврейские патриархи и впрямь сочли работу слишком уж нахрапистой – все напролом, ряды за рядами, но, может быть, сыграла роль и его близость к Сорокину, успевшему до своего переезда в украинские академики очаровать меня солдатским протезом и ласковой простотой обращения; кто ж мог знать, что в пятьдесят втором году Сорокин написал в рецензии на монографию Залкинда: ссылка, мол, на первородство француза Пуанкаре есть ущемление авторитета русского Ляпунова (Залкинд имел глупость процитировать самого Ляпунова). Так или иначе, докторскую по своей монографии, переведенной впоследствии на все основные европейские языки, Орлов защитил лишь тридцатилетним старцем, и этот рубец…
Но не нужно все выводить из одного романтического эпизода – «он дико захохотал», – этот наголодавшийся и нахолодавшийся хлопчик, обратившийся в сиднем сидящего Микулу Селяниновича, накрепко запомнил, как по единому мановению полувоенного товарища из «виллиса» выволакивали из амбара хлеб, ради которого рвала