Елизавета Алексеевна перелистнула несколько страниц дневника и перечитала запись начала года: «Жорж заставила меня в конце концов предпочитать всяким иным представлениям трагедию, которая мне до сих пор казалась скучной».
Это было правдой, императрица не пропустила ни единого спектакля, где играла Жорж.
«А что же мне еще остается?» – закрыла дневник, подошла к зеркалу.
Александр ужасен. Он заставил ее лечь в постель к своему другу Чарторыйскому, он поощрял сию интрижку. Он ею наслаждался.
И вот – полное неприятие. Ты была с Чарторыйским, я живу с Нарышкиной. Об этом знают все. Она, императрица, изгнана из постели венчанного супруга.
И вдруг увидела Александра. Он смотрел на нее, отраженную зеркалом. Он оценивал её.
И это так и была. Он оценивал.
Стан словно бы только-только расцветающей женщины, но округлости совершенные, невинность в синеве глаз.
Она чуть вспыхнула, и он увидел главное: страдание на дне этого синего, любящего.
Александр хотел посмешить Елизавету – и забыл приготовленную остроту. Стоял беспомощный, словно его окунули в вину, от которой стыдно, но не тем стыдом, когда жарко вспыхивают щеки, уши. Стыдом причиненной другому боли, ни в чем не повинному.
Сказал ненужное, совсем ненужное в этой комнате:
– Наш Коленкур был принят Наполеоном и, представьте себе, отчитан за уважение к России. Ко мне и к вам.
Скифы и сарматы
Война была далеко. Россия войны не ощущала.
В Москве летала карусель, в Москве проедали состояния… И в Муратове шло веселье без роздыху.
Жуковский ехал через Мишенское – взять нужные книги для работы, но о работе в Холхе и думать было нечего. У Екатерины Афанасьевны гостили Плещеевы, а где Александр Алексеевич, там театр. Певунья Анна Ивановна, родившая супругу шестерых детей, была такая же затейница и выдумщица и, разумеется, прима во всех спектаклях.
Приезду Василия Андреевича обрадовались, но как своему, обычному.
Екатерина Афанасьевна, обнимая брата, ни словом не обмолвилась о «проблеме». Она даже делала вид, что не следит за Машей и Жуковским: коли договорились, будь любезен исполнять обещанное, не то…
Саша в свои шестнадцать красотою затмила и матушку, и легенду семейства Наталью Афанасьевну. Маша, наоборот, будто бы подвяла.
Она охотно включалась в разговоры, она взглядывала на Василия Андреевича, но так, словно тайны между ними не было. Покашливала реже, из ее бледности ушла серая голубизна болезни. Бледность высвечивала глаза.
– Базиль! – потребовал за первым же обедом Плещеев. – Мне нужна пиеса в народном русском духе, и такая, чтоб зритель вместе с занавесом открыл рот, а когда занавес опустится – все равно бы сидел рот разиня…
Василий Андреевич на целый день затворился в Холхе.
Он не мог ни писать, ни читать, не мог ходить, сидеть, жевать.
Повиснуть