В собственной памяти Галя как бы немного укрупнилась, подросла. Это уже были классы постарше, и снова Онуфрий бегал за ней, пугал, дразнил и улюлюкал, верещал, хохотал и давил истошным криком, заставляя ее дрожать.
На дворе стояла осень, шли дожди, и он столкнул ее в грязь.
На этот раз слезы хлынули. Ярость выплеснулась, она швырнула в него той же грязью, в которую упала. Он стоял над ней, в двух шагах, и грязь потекла по его рубашке. Но он, кажется, не сильно с того стушевался. Он хохотал над ней, которую повалил в осеннюю лужу. И кажется, ее ярость вместе со слезами, и кинутая в него в инстинктивном желании хоть какой-то расплаты грязюка только еще больше подлила масла в огонь его смеха. Как будто даже тот факт, что он сумел так сманипулировать ею: она, упав, немедленно запустила ком и в него, – только еще больше удовлетворил его извращенную радость от содеянной гадости. Она заорала на него, обложила его такими же грязными ругательствами, однако он в ответ… засмеялся еще сильнее и даже, кажется, выдал что-то типа: «Ого, как ты, оказывается, умеешь, прелесть наша!»
Она вскочила наконец на ноги и хотела метнуть в него еще грязюкой, броситься на него, хотя ведь понимала, что он, парень, сильнее… Но он тотчас же вдруг громко объявил ей:
– А сейчас я покажу очередной фокус!
Галя на секунду «зависла». Слишком неожиданной оказалась фраза, так что даже затормозила поток душащего гнева и слез.
– Я сегодня в школе забыл пописать! – тут же «расшифровал» он свое загадочное объявлении о «фокусе».
И, с места в карьер, бросился бежать вверх по раскисшему склону и скрылся за большими старыми дубами.
Галя понимала, что, грязная теперь и мокрая, плачущая от стыда, обиды и бессильного гнева, а по жизни немного рыхлая, чуточку пухлявая и, увы, никогда не преуспевающая в спринтерском беге, уже не сможет догнать его на таком подъеме.
Однако самым вычурным оказалось то, что ей стало смешно. От того, что́ и в какой форме он брякнул и сделал…
Она шла домой, вывалянная в грязи, опустив голову и не зная, куда деть руки, и… смеялась! Истерично смеялась и плакала… Плакала от обиды и – закатывалась в почти беззвучном, душащем смехе, и дикий же смех доводил до слез. И круг замыкался.
Дома, слава Богу, не произошло ничего шумного. Ей просто дали спокойно помыться, а потом побрызгали розовыми духами. И их мягкий нежный запах навел сладкую истому и успокоил сердце.
Она, конечно, не рассказала про Онуфрия. Наплела, что по этой дурацкой осени поскользнулась и неудачно упала.
Утром, когда еще было свежо, прибой осторожно плескал и бо́льшая часть палаток еще спала, из их, крайней палатки, поставленной – случайно ли или специально – несколько в стороне от других – снова вылезли они оба. Он снова был в черной футболке, но на этот раз – в шортах до колен и сандалиях – ни дать ни взять заштампованно изображаемый в театральных постановках художник, вдохновенно работающий у мольберта. Она же была в майке цвета пломбира,