Только я не назвал бы это «упоением настоящим». Скорее, ощущением его – этого настоящего – хрупкости. Его эфемерности. «Мир прекрасен, а человек умирает», как точно сформулировал это Глеб Шульпяков («Арион», 2011, № 2).
У меня есть пара часов, / а потом уже нет ничего… Танатологичность современной лирики. В которой Танатоса стало больше, чем Эроса.
Молчание как обозначение грани между бытием и небытием.
Андрей Василевский:
за пределами человеческого
слова чернеют сворачиваются
листья схваченные заморозком
только вирусы /то что мы называем вирусами/
ходят между жизнью и смертью
между живой и неживой природой
туда сюда
туда сюда
скрипит калитка
Снова лакуны («за пределами человеческого» – бытия? разума?), паузы на стыках между разнородными трехстрочными блоками. Первый блок – синтез философской и пейзажной лирики. Второй – остраняющий прозаизм, легкая пародия на научпоп. И последние три стиха, которые, если представить в виде одной строки, легко могли бы служить началом песни с шестистопным «романсовым» ямбом: «Туда-сюда, туда-сюда скрипит калитка…» Но благодаря паузам превращаются в открытый, зыбкий финал.
Сошлюсь еще раз на Валентина Сильвестрова:
Пауза – это тоже звук. К ней нужно относиться не просто как к прекращению звука, а и в самой паузе искать какую-то возможность…Возникает какое-то другое ощущение паузы, не просто запятая, а какая-то иная вещь[43].
Так и в современной поэзии – пауза, молчание становится иной вещью, инобытием слова.
В этих очерках я уже писал о постепенной трансформации фонетической рифмы в смысловую, о том, что рифме из служебного элемента возвращается качество слова-самого-по-себе.
То же можно сказать и о молчании. Пауза, пробел, лакуна получают равноправие со словом. Особенно пауза, чье место в стихотворении перестает быть жестко фиксированным[44]. Исчезает отличие между концевой (межстиховой) и внутристрочной паузами, между интонационной и ритмической.
И это есть одна из примет перехода от поэзии-пения – к поэзии-слушанью. От монологического, самозабвенного выпевания стиха – к диалогическому вслушиванию в тишину, чреватую речью другого, «трансцендентного собеседника», о котором мечтал Мандельштам.
Период пения в русской лирике был значителен: где-то от Пушкина, который, как свидетельствуют, и стал первым «петь» свои стихи[45], – до Бродского.
И как любой период, он имеет свое завершение. Происходящее, вероятно, на наших глазах.
Это не означает, что поэзия перестанет быть музыкальной. «Поэзия вслушивания» тоже причастна пению. Но только не сольному, возобладавшему в искусстве Нового времени, а, скорее, антифону, где пение и молчание уравновешены в диалоге двух хоров.
О диалогичности, многоголосии современной лирики я надеюсь написать в одном из следующих очерков[46]. Этот же