– Мне, Светик, администратора.
И она, оказавшись Светиком, с негодованием протыкает его удлиненно-карандашным взглядом и идет звать «самого». Обернувшись к отцу, Женя самоуверенно ухмыляется: будто бы эта дура не в курсе, что консультант – лицо особое. Располагается на малахите поудобнее.
Приходит «сам», жмет через окошко женину лапу, торопливо и как-то даже подневольно, лицо уставшее, будто с похмелья, глаз за модной черной оправой не видно, руки в белых манжетах, не замусоленных.
– Женя, зачем это Вам? – доверительно и как бы даже душевно, интересуется он, бегло просмотрев договор, – Это ведь Ваш отец? – Женя чуть подвигается, уступая ему вид на Наума Лазеревича, – Так скажите ему, что банк наш процветает, как никогда, и мы планируем повысить проценты по вкладам…
– Мы забираем, Костя, вклад, прямо сейчас, – с такой же доверительностью и, как кажется Науму Лазаревичу, с оттенком угрозы, возражает шефу Женя, – Сию минуту. Ты же не хочешь, чтобы…
Тот сразу мертвеет лицом, берет привязанную к стойке ручку, черкает размашисто на листе, молча передает Жене. И эта мгновенная понятливость, не обременяющая себя никакими лишними словами, пугает Наума Лазаревича гораздо больше, чем даже мысль о потере денег: в какую-такую игру ввязался Женька? И что теперь делать с рухнувшей на него наличкой?
13
В заброшенном парке перед бывшим дворцом культуры, все еще по-свойским называемом Карлушей, в честь когда-то властвующего здесь Карла Маркса, стали собираться по вечерам решительные, озлобленные, готовые с кем-то немедленно расправиться люди. Не то чтобы совсем уж голодные или бомжи, но со значительной на жизненные обстоятельства обидой, отравленные несправедливостью, а еще больше – напрасностью что-либо о сути происходящего разузнать. А суть, эта великая, многорукая чародейка на продуваемых инфляционным ветром пустырях, одна и только одна: грабеж средь бела дня. Грабь, пока тебя самого не ограбили. Оно, конечно, такое уже сколько раз бывало и раньше, царя в русских головах уже сто с лишним лет как ни у кого нету, и всякий раз революция пробирается в ни о чем не подозревающую жизнь в чистеньком, для новорожденного, чепчике и не загаженных пока что пеленках, да, пока еще не окровавленных. И такая при ней, революции, милая сердцу колыбельная, убаюкивающая даже самых не сонливых, и петь ее поручено всем вместе, в один голос. Сочинитель же революционной музыки и пламенных слов всегда анонимно упасен от судопроизводства истории, предъявляющей счет только исполнителям, дружно врубающим штык в спину соседа. Эх, сосед! Он ведь тоже теперь тут, тусуется после безденежного рабочего дня в полутемном, промозгло сыром парке, назло, быть может, самой погоде. Стоят, мерзнут, матерятся.
Дмитрий идет из библиотеки, в башке бушует Фрейд, коварно подговаривая разголиться прямо тут,