Почувствовал себя игроком и Наум Лазаревич, и было на чем заработать: если раньше он просто сдавал шикарную сонечкину квартиру, то теперь из этой квартиры вполне можно было сделать две…. и даже три. И пошел в «Европейский престиж», гарантом порядочности которого была городская дума. Уже в первые два месяца Науму Лазаревичу привалила такая сумасшедшая, и притом, честная, прибыль, что он стал уже подумывать, не заложить ли и вторую свою квартиру. Пошло бы так дело и дальше, купил бы наконец дачу под Одессой, поближе к родне. Проект был захватывающий и по всему – реальный. Трудные времена на то и даются умному, чтобы пустить ум в оборот, пока другие ноют и жалуются, приспосабливаясь к собственному истреблению, напрасно чего-то ожидая от давно уже отвернувшейся от них власти. Да и чья она, сегодня, власть? Девяносто процентов всех финансов одной шестой части мира – чьи они? И тот, кто ими, шутя, сегодня владеет, не думает вовсе ни о какой-такой России, на что она ему. Другое дело, русская нефть, это понятно: ее надо выкачивать всю. Какой масштаб ума! На фоне этих величественных проектов становится совершенно ясно даже балалаечнику, что нет у России никакого будущего. Страшновато, конечно, но никуда от этого не денешься. Будущее есть только у денег.
В музучилище последнее время не слишком ломится «контингент», то есть те, у кого имеется хоть какой-то слух, и берут поэтому кого попало, а на платное отделение – так всех. Вон сколько недоумков играют теперь «Светит месяц»! И так за родную народную музыку балалаечнику обидно: не выжить ей, наивной и чистой, в соседстве с протухшей и наглой, взвывно-зазывной и надувательской пугачевщиной. Поющая голосом старой прокуренной проститутки, публично сжигающая собственный жир, эта несчастная тоже, разумеется, человек, хотя и разит от нее дорогими прихотями дешевого борделя, с его истрепанными в постелях ветераншами, вонючими уборными, клопами на затертых обоях и несмываемыми следами сифилисной спермы на драных коврах. Короче, взвыв на всю перестройку. И есть ведь, о чем выть: о свободе. Как будто бы это ее, свободу, расстреливает кто-то в центре Москвы и наезжает на нее танками, как будто это ради нее, святой и чистой, ломится из Парижа со своей музейной виолончелью Растрап, по дороге сочиняя пламенную о ней же, свободе, речь, и нет в полуторастомиллионной стране ни одного уха, куда бы тихо влилось строгое о будущем предупреждение: так все и пропадем.
С этим Наум Лазаревич не может не согласиться: пропадать и ему, балалечнику, но не задаром же. Не станет искусства, переломается под колесами жизненной необходимости порядочность и совесть, поблекнет и раскрошится похабным новоязом русский язык, и даже разумность, и та обернется удивительной по своим масштабам счастливой тупостью… Холодный, голодный, темный, разграбленный дом. И это ведь в который уже раз, но все еще не рухнули стены, хотя и капает