– Чтобы женщин учиться в госпитале… – изрекает Ёнэкидзу. – Не хорошо.
– Между прочим, таз для крови она держала твердой рукой, – замечает Кон Туми. – С доктором говорила на хорошем голландском и гонялась за обезьяной, пока студенты-мужчины страдали морской болезнью.
«Хочется задать дюжину вопросов, – думает Якоб. – Если бы я только посмел… Дюжину дюжин».
– А не слишком ли присутствие девушки, – спрашивает Ауэханд, – будоражит юношей… в неудобьсказуемых местах?
– Не в тех случаях, – Фишер покачивает джин в стакане, – когда у нее на лице шматок бифштекса прилеплен.
– Господин Фишер, так говорить неучтиво, – вспыхивает Якоб. – Эти слова не делают вам чести.
– Не притворяться же, будто этого нету, де Зут! В моем родном городе такую назвали бы «тросточкой слепца»; только незрячий вздумает ее коснуться.
Якоб представляет себе, как расквашивает пруссаку лицо кувшином дельфтского фарфора.
Свеча кренится на сторону; воск стекает по подсвечнику, застывая каплями.
– Я уверен, – произносит Огава, – когда-нибудь барышня Аибагава выйдет замуж на радость.
– Знаете, какое самое верное лекарство от любви? – спрашивает Гроте. – Свадьба – вот какое!
Мотылек, беспорядочно взмахивая крыльями, стремится в пламя свечи.
– Бедолага Икар! – Ауэханд прихлопывает его кружкой. – Ничему-то ты не учишься…
Ночные насекомые трещат, звенят, хлопочут; зудят, свербят, стрекочут.
Хандзабуро храпит в каморке рядом с дверью в комнату Якоба.
Якоб лежит без сна под сеткой от комаров, одетый в одну лишь простыню.
Аи, губы приоткрываются; ба, смыкаются вновь; га, у корня языка; ва, нижняя губа прикушена.
В который уже раз он заново переживает сцену в пакгаузе.
Ежится, понимая, что выставил себя настоящим чурбаном, и тщетно пытается переписать пьесу по-другому.
Раскрывает забытый ею веер. Обмахивается.
Белая бумага. Ручка и боковые планки – из древесины павлонии.
Где-то стучит колотушка стражника, отмечая время по японскому счету часов.
Блеклая Луна попалась в клетку полуяпонского-полуголландского окошка…
…Лунный свет плавится в стеклянных квадратах окна, а процеженный сквозь бумажные – рассыпается меловой пылью.
Скоро, должно быть, рассвет. В пакгаузе Дорн ждут бухгалтерские книги за 1796 год.
«Анна, я люблю Анну, – твердит мысленно Якоб, – а милая Анна любит меня».
Он потеет, уже покрытый тонкой пленкой пота. Простыни влажные.
«Барышня Аибагава недостижима, ее нельзя коснуться, она как девушка на портрете…»
Ему чудятся звуки клавесина.
«…Когда смотришь на нее в замочную скважину уединенного домика, на который наткнулся случайно и никогда в жизни больше не увидишь…»
Мелодия хрупка и эфемерна, соткана из стекла и