– «И он взял кисть, и она была хороша!» Смотри, вот скульптура, для которой не нужно мрамора и меди!
Нерон показал на два уже бездыханных тела, раскинувшихся в живописных позах. Это были сомнительные типы, ещё минуту назад бывшие живые и тёплые, типы, столь ревностно пытавшиеся схомутать героя.
В тот момент, когда Гитболан огромными шагами помчался к помпезной двери, Нерон подхватил здоровенную раму и с силой Геракла обрушил её на землю и со словами: «Исправлю! Клянусь телкой!»
Какую тёлку он имел в виду, навсегда осталось за кадром.
Он попытался поработать огромной иголкой с нитками, тут же оказавшейся в его руках, но у него ничего не вышло.
– Ладно, шеф, на досуге отреставрирую! – с этими словами Преданный искусству Нерон бритвой вырезал остатки полотна из рамы, свернул подобно фокуснику и засунул в карман тоги. Засохшая краска так и усеяла полы вокруг. Так и усеяла! Этого злодейства Гитболан уже не видел.
– Ладно, Кропоткин! Взамен голой бабы я подарю этому музею свою лучшую картину «Похищение Сабинянок! Подарю в лучшем багете, какой может изобрести человеческая фантазия – багете, сваренном из железнодорожных рельсов! Бежим!
Они неслись по залам, сметая на своём пути всё шевелящееся. На одном из поворотов Нерон зацепился краем тоги за какой-то предмет и замешкался. Перед ним стоял погрудный мраморный портрет какой-то женщины. Волнистые волосы из пожелтевшего мрамора были аккуратно зачёсаны назад. Уголки рта приподняты в несколько насмешливой улыбке. От портрета исходил дух настоящей старины и качества без дураков.
– О Пульпия! – возопил Нерон, и всем показалось, что из рук его посыпался погребальный пепел. – Я любил тебя до свиста в ушах!
– Ого! Телеса ничего себе! – отметил Кропоткин, – Да ты не промах, тиран! Грудь колесом! Гарпия!
– Пульпия! О, если бы она знала, в каких моих эротических снах она участвовала, мне бы не было места на земле! Пульпия! Ты помнишь стихи, которые я тебе сочинил? Помнишь?
Презревши сэкс и давши клятву Богу,
С израненной стигматами душой,
Я вырулил на верную дорогу,
Покрытую соломой и паршой.
Мне было сорок, ей – двустами боле…
В суровый час, хоть я и не хотел,
Произошло на этом косогоре
Соединенье наших душ и тел.
С весёлым смехом и сердечной болью,
Влача свой пёстрый гульф наперевес,
Я ей дарил серебряные колья
И фрикции своих античных чресл!
Нет, жизни этой всё не так-то просто —
По большей части бытие – обман,
Она исчезла под опорой моста,
Как фикция, как утренний туман!
В мозгу моём осталась тень вопроса:
«Тот консулярий? Ты осталась с ним?»
И я ушёл, влача в котомке посох,
Спартанским зноем тягостно томим!..
Вдали, во мраке… Нет! Потом…