– Какую женщину! Как дави? – залопотал опешивший без пяти минут глава города Патерстона, ещё секунду назад полагавший, что спасён, а теперь ошущая, как зашевелились на его голове волосы. – Вы совсем …нулись?… Убира…
Но ему не дали договорить. Не дожидаясь реакции противника, ряженый киноактёр погорелого театра выхватил невесть откуда взявшийся большой медный таз на длиннющей ручке, предназначенный для варки крыжовенного варенья, размахнулся и что было сил опустил его на голову несостоявшегося интеллигента и состоявшегося помощника мэра. Набатный звон ударил и распространился по округе, поднимая население на бой и подвиг. Зоркие глаза чиновника пошли в разные стороны.
Так—то пригодился и инструмент, прихваченный когда-то из музучилища ворюгой Кропоткиным.
С криком: «Ну что ж, сыграем и споём, Корявый! – Кропоткин со всего размаху обрушил бесценную скрипку Страдивари на голову уже придушенного тазиком градоначальника. Пискнула дека. Запели античные струны. Полетела бесценная щепа. Лак зашелушился. На важной голове в одну точку сошлись глаза.
Говорил, говорил великий поэт о том, что только с третьего щелка вышибло ум у старика. А у этого молодого с первого вылетел, а быть может, и не было никакого ума у Патерстоновского помощника мэра, кто знает? А помощника мэра уже и не было. Было его бездыханное тело.
Ряженый Нерон оказался с бичом в руке поблизости. Он вопил с характерным прононсом и лупил чувствительным орудием по головам то ли буржуев, то ли чиновников, которые разбегались от него с жалобными гагачьими кликами.
– Упустили! Это ты, Кропоткин, упустил! Тут у них вертеп целый – шкафы с потайными ходами, катапульта в слуховом окне, слуги народные, мать их! Запорю в штольне! Ёсить!
– Ладно! Кончай! Поймаем! Не иголка в лепёхе, не уйдёт! – прошипел Гитболан, боевито сжимая кулаки. Потом вздёрнув приклеенную бородку, проследовал в следующее помещение.
Там он вытащил из-под стола какого-то типа. Язык, схваченный крепкими ручонками Кропоткина, извивался, как змея и был эмоционален, как самовар. Он видимо не разобрался, в чьи руки попал и посему нёс всякую околесицу.
– Сознаюсь! Каюсь! – кричал он с перекошенным лицом, вращая мавританскими глазами, – Всегда хотел порушить такое государство! Ничего в нём хорошего нет! Каюсь! Ловите! Вяжите! Везите! Немцы – в земле! Шведы – за морем! Монголов – в помине нет! Всё, что угодно, только не это! Надежды не было и нет, ни на кого! Я проиграл! О боже! Сдаюсь!
– Да нет, – мягко сказал Гитболан, прослушав текст, Не надо каяться! В этом каяться не надо! Вот что, милок, иди-тко-ты домой, спрячься там, и сиди семь дней тихо, чтобы мы случаем тебя снова не зацепили! Чего спужался? Не всё же кругом враги! Иди домой и никогда больше не служи такому, даже если тебя пороть стануть, не служи! Такому нельзя служить! Даже голодно будет – не служи! А хлеб тебе найдётся! Иди!
– Есть! – отчеканил чиновник, и исчез, приложив два пальца