Кашлял, хрипел и только потом, силу теряя, слезу ронял, своей рукой утирая, а не моей, как обычно все то было.
Сам не знаю, зачем я то все творил и почему. То ли озорство во мне сильно играло, то ли ум сызмальства теребил меня и не давал покоя никому другому.
Из пакостей другого рода я свершил многое. И горячее ему подставлял, и подменял чем-либо еду какую, и злого духу напускал и, в целом, по голове иногда втихую бил, а затем прятался по углам, от него убегая.
В общем, мстил я ему за свою раболепость и вечную по жизни привязность.
Так я то все понимаю сейчас и диву даюсь своему тогдашнему надрыву в деле том, не особо лицеприятном для меня самого.
Так или иначе, но время шло, я взрослел и становился все более для него невыносимее. Вконец, не выдержал он и упросил главного избавить его от меня.
Не разрешалось такого, но я все же получил отступную, так как старший тот отцом по сути состоял его и мог что-либо сделать всенародно.
Поступили они, конечно, по-хитрому. Чтоб народ не знал, от чего так получилось, и вся подноготная наружу не излилась, взяли и обозначили меня Сократосом, что значит сокращенный или уволенный за проказу какую.
Обписали мое тело большими буквами со всех сторон и в путь дорогу выпроводили.
Так я лишился своего рабства, а заодно своих родных и близких, так как они все дома остались, а я ото всех удалился.
Народу объяснили, что волею царя так велено и богом определено. Для этого целое торжество было затеяно, в котором я сам участия не принимал.
Долго бродил я по дорогам и пустырям каким-то, пока, наконец, не определился к одному ездовому купцу.
Гладиолусом его звали, отчего и запомнился он мне, как цветок одноименно. Пробыл я с ним долгие годы, многому делу обучился и стал понимать разное.
В то же время, я и свой ум развивал и в разговорах своих, со старшим товарищем затеянных, то и дело подтверждал.
Не нравилось то ему особо, но все же терпел он, так как работник из меня был хороший и, в целом, помощник неплохой.
В общем, работа моя меня спасала от побоев каких-то со стороны его, да и от всякого другого, кого я языком своим обидеть мог.
Сейчас многого уже, конечно, не помню, но вспоминается, как однажды поспорили мы с ним по поводу того, чей ум главнее: мой языковедный или его работодательный и принужденный.
Долго мы с ним спорили, пока вконец, я не сказал такого:
– Знаешь что, мой сотоварищ старший, – так я к нему тогда обратился.
– Что? – говорил он мне в ту пору и головой вертел во все стороны, словно я был не рядом, а весь какой-то разбросанный со всех сторон.
– Скажу тебе просто и прямо. Труд мой языкотелый, в твою пользу превращенный, может дать только одну дань времени – это прибыль от дела всего и от сознания его творения капелька ума в голову набежит. Труд же мой остроконечный язычный способен ума больше придать, так как он заставляет