«Я любил чистосердечье» – признавался Гаврила Романович. И вовлекал сердце в органическую область совести, непреходящей жизненной ценности: важно не место, а независимость Духа
Заявлял всенародно: «Не умел я притворяться, на святого походить». Давая нам, современником, право прочитать его лиру в дерзком ключе, всеядной ассоциативной образной призме:
«Изменник перед Христом, он неверен и Сатане»
Он таким и вошел в простонародную память, простодушный в своих достоинствах и пороках: самодовольный, грубый, лукаво – льстивый, капризно – жеманный, плотоядный, биологически чувственный.
Он как бы говорил: «Я вот такой, какой есть, я не стесняюсь самого себя, я естественен, бери меня таким, каким я есть».
Он не хотел быть бесенком, пусть и «золотушным».
Не хотел быть мелким и извиваться, путаться под ногами. В мутной стихии всеобщего идолопоклонства, он – бес. Одаренный, бесстрашный, волевой.
Жизнь для него была палладиумом его души, оазисом его сердца, к которому он непрерывно направлял, словно по легендарному шелковому пути, караваны мыслей, чувств и настроений. Мудрец сказал однажды: «Мы легко прощаем другим их недостатки, ибо это наши недостатки»
Державин порой любовался своей непристойностью, смаковал ее как предмет гастрономии, как пищу, грубочувственно:
«А ныне пятьдесят мне было… прекрасный пол меня лишь бесит… Амур едва вспорхнет и нос повесит».
Лукавый секретарь Екатерины, грозный губернатор, слащавый сенатор, надменный министр и одновременно патриарх, окруженный многочисленными чадами и домочадцами, стадами и овинами.
А вот он властный вельможа, заставляющий ждать в приемной:
«…жаждут слова моего:
А я всех мимо по паркету
Бегу, нос вздернув, к кабинету
И в грош не ставлю никого».
И народную массу считавший чернью: «Чернь непросвещенна и презираема мною».
Да, такая откровенность царедворца сравнима с мужеством воина на поле битвы. Именно ее впустил в свою душу, «алого цвета зарю», Есенин.
Единственное препятствие, встреченное им на пути – смерть, возможность уничтожения, превращения в ничто. Препятствие было непреодолимым – и это упрямец Державин понимал. Хотя и негодует, возмущается вихрем, топает ногами – он не хочет мириться, он отказывается принимать смерть!
Льются, буквально низвергаются горестные сентенции, да так, что Всемирный потом кажется детской затеей:
Вся наша жизнь не что иное,
Как лишь мечтание пустое.
И обрушивается металл булавы на наковальню души истерзанной:
Иль нет! – тяжелый некий шар
На нежном волоске висящий…
***
За три дня до смерти Гаврила Романович Державин буквально трубой Иерихонской «прогрохотал» на все миры и окраины его своим откровением,