По дневникам расходились и стихи. Один из них открывался обращением Mon sher, и некоторые решили, что это любовное признание ему – Шеру, Антону. Пока кто-то не заступился и не пояснил, что это просто французское «Друг мой», ну, как в салоне Анны Павловны Шерер – у недавно пройденного Толстого встречается едва не на каждой странице.
О, mon sher, я ждать устала
Нежный взгляд и голос твой.
Для чего же я познала
Горький вкус любви земной?
Когда Маре напомнили эти стихи на встрече выпускников, она даже растерялась. Там было ещё про то, что «от обиды иногда с кем-то она в любовь играла, но любовью – никогда!» Одноклассница, сохранившая целую тетрадь Мариных школьных виршей, до сих пор считала это поэзией.
Кстати, для неё это и было писано – Светуле нравился какой-то мальчик не из класса, и Мара в два счёта набросала это любовное посвящение как бы от неё, от Светки.
Какой вкус у любви, она тогда не знала, что вы!
И сейчас не знала. Но вычитала в каком-то толстом томе, возможно, у Манна, что любовь (новое значение этого слова уже было ей открыто) пахнет как коробка сардин. Как точно! – поразилась Мара.
Такую же беспощадную точность она найдёт у Измайлова, нарисовавшего беспорядок в комнатушке друга: «простыня как бумага из-под селёдки», и эти пять слов предельно наглядно отразят бардак и в помещении, и в личной жизни хозяина комнаты.
Пока собиралась компания, Шер успел осведомиться об этих месяцах, прошедших с выпуска, в которые они не виделись. Главное Мара, конечно, выпустила из рассказа. Но Шер каким-то взрослым чутьём определил: это уже не беззаботная весёлая девчонка, которую они опекали. Надлом в ней был очевиден.
– Кто он? Я его знаю? – тихо спросил Шер.
– Неважно. – Не хватало ещё признаться, что этот «он» был не один. Эту тайну она доверила только Тахе, а Таха ни за что Мару не выдаст. Подружка – кремень.
Мара вспомнила, как в трудовом лагере – день выдался знойный