Брат Фома читал проповедь о чистоте веры в субботу, следующую за праздником Богоявления. После мессы инквизитор собственноручно прибил к дубовой доске, укреплённой на двери собора, два указа. Указ Веры требовал от прихожан доносить на каждого, не считаясь с его званием и родством, кто распространяет суеверия и ереси. Указ Милости давал тридцать дней любому горожанину или селянину, чтобы покаяться и взять на себя нетяжёлую епитимию4.
Надо вам сказать, что средневековый город обязан был безвозмездно предоставлять в помощь инквизиции любых требующихся той работников. Поэтому указы Веры и Милости аккуратно переписывались в ратуше, а затем изо дня в день зачитывались на площадях и перекрёстках городскими глашатаями. Те же глашатаи созывали народ послушать инквизиторов.
День проповеди о чистоте веры выдался безукоризненно ясным, ярким, похрустывающим снегом. Блестящим, мигающим с веток, с окон разноцветными огоньками инея. Гул соборного колокола собирал на площадь. Шли горожане неохотно – на проповеди нужно будет стоять перед крыльцом, раз иноземный монах будет говорить с крыльца собора, а такой красивый день выдался слишком уж морозным.
Люди кутались в плащи и шарфы. На лицах юных дам чернели маски, защищающие кожу от непогоды. Брат Фома горевал, что не понять ему выражений лиц слушателей, что движений тел не разобрать, – скованы многослойной одеждой. Проповедь получалась почти вслепую. Но тёплый воздух нёс из храма запах ладана, и монах понемногу приободрился.
Больше часа брат Фома обличал и проклинал веру в оборотней и в чудесные свойства волков. А брат Лотарь, понимая, как саднит у товарища на морозе горло, как знобливо тому стоять на крыльце в ветхой рясе, выносил ему из собора кружку горячей сливовой настойки. Всякий раз подносил, когда слышал, что проповедь движется к особенному напряжению связок.
Толпа отстранённо молчала.
До тех пор, пока брат Фома не напомнил собравшимся, что все они – все! – когда помрут, туда рискуют последовать, где «будет плач и скрежет зубов»5.
Толпа оживилась. Монах расслышал тихое скуление.
Или плач?
Покаянный?
Эх, не время ещё. Просто во дворе цирюльника-зубодёра – лавка выходила на соборную площадь – затосковал пёс. Вой подхватили другие собаки: из-за забора свечного заводика, со стороны светло-серой кладки кожевенников, с крыльца белошвеек, издали – от епископского замка. Даже со ступеней ратуши.
– Волки! – закричал мальчик, замотанный шарфом так, что не видать глаз.
Толпа вскрикнула. Толпа отшатнулась от храма.
– Отлучу, – рявкнул брат Фома.
Толпа замерла. Толпа медлила разбегаться.
– Надо было нам четвероногим идти проповедовать, – пошутил брат