Почти ненавидя себя за слабость и опрометчивость, корчмарь забрался в телегу и, вымещая на гнедой нагноившуюся злость, выехал из Расчяй.
Хоть лошадь напою, подумал он, не доезжая до пруда. Одному Богу известно, сколько еще нам мотаться по деревням.
Ешуа поразило, что Расчяйский пруд был таким же, как в его молодости, глубоким, с каким-то золотистым отливом, с легкой рябью не от ветра, а от шелеста обступавших его тополей.
Только лебедя не было. Вместо него в пруду плескались ленивые утки, время от времени погружая свои костяные клювы в переливчатую застойную воду.
Пока лошадь пила, Ешуа глазел на ровную, незамутненную гладь, и жалость, как ленивая утка, плескалась в нем, жадно подбирая бог весть каким чудом сохранившиеся в глубине крохи.
Ни в Расчяй, ни в Ужежереляй, ни в Юодгиряй мертвеца не опознали, и Ешуа не осталось ничего другого, как везти труп в Россиены – сдаст в участок, и пусть там разбираются, им за это жалованье платят, и немалое. Как только приедет в Россиены, привяжет гнедую и – к Зайончику, акушер на то и акушер, чтобы принимать в любое время. Ну уж коли не примет, набивая себе цену, то придется где-нибудь заночевать на постоялом дворе, а утречком галопом к доктору. Время не терпит.
Но ни в день приезда, ни назавтра, ни через неделю Ешуа к Зайончику не попал – в тот же вечер его взяли под стражу.
– За что?! Не имеете права! – возмутился было Ешуа.
Он колошматил кулаками дверь темной, кричал, но крик его остался без ответа. Ешуа нагнул, как бык, голову и стал биться о равнодушную стену.
Наконец он изнемог, опустился на земляной пол и глухо, по-волчьи завыл.
Мирон Александрович позавтракал у Млынарчика, съел поджаренные на сале колбаски, выпил чашечку кофе без сахара – доктор Гаркави велел ему ограничить употребление сладостей во избежание сахарной болезни – расплатился, но против обыкновения не встал со своего облюбованного у окна места, откуда видны были короткая, как колбаска, улица и узкий, как нищенский посох, тротуар.
– Чего-нибудь еще желаете, пане меценасе?[1] – Неизменно вежливый, в чесучовом пиджаке, делавшем его моложе лет на десять, стройный, без единой жировой складки, с лихо и соблазнительно закрученными усами, он подлетел к столику и участливо, но не назойливо уставился на чем-то опечаленного присяжного поверенного.
– Нет, – рассеянно ответил Дорский. – Разве что стаканчик хереса.
– Сей момент! – поклонился пан Млынарчик и, выписывая ногами на полу, как на вывеске, свою фамилию, удалился.
Вина Мирон Александрович никогда по утрам не пил, только в компании; к спиртному вообще относился с нескрываемым презрением, ни разу не позволил себе выпить больше одной рюмки, но сегодня решил сделать исключение, чтобы отвлечься, сбросить с себя усталость и как-то унять снова проклюнувшуюся головную боль.
Пока он дойдет до тюрьмы, запах вина испарится, но херес поможет ему обрести столь необходимое в его ремесле равновесие и душевное спокойствие.
– Прошу, пане меценасе! – возвестил Млынарчик и поставил