Гиндины жили в маленькой комнате, выстланной заячьими шкурками, добытыми безжалостным Бахытовым беркутом; на стене висела пятнистая шкура рыси, а чуть ниже – засиженные мухами две почетные грамоты солдату конвойной команды внутренних войск Бахыту Мухумовичу Рымбаеву. Эти награды, как и перегоревшая электрическая лампочка под потолком и вырезанная из газеты фотография колонны физкультурников, проходящих мимо Мавзолея на Красной площади в Москве, были единственными приметами двадцатого века.
Левка засуетился, приволок откуда-то для гостьи табурет. Розалия Соломоновна медленно поднялась с постели.
– Лежите, лежите, – без запинки по-русски сказала мама.
Но музыкантша ее не послушалась, засеменила на кухню, принесла посуду, поставила ее на щербатый, сколоченный из разномастных досок стол.
– Свекольник еще горячий, – промолвил я, когда мама начала наливать его из чугунка Хариной в миску.
Мама закивала головой, гордясь моим знанием чужого языка.
– Я перед вами виновата, – выдохнула Розалия Соломоновна, не притрагиваясь к ложке. – Пока в Москву не написала.
Мама снова закивала головой, и я, не мешкая, перевел ее кивки на русский:
– Ничего. Еще напишите…
– Напишу, если…
Гиндина замолкла. В наступившей тишине было слышно, как скрипачка неохотно зачерпывает ложкой свое лекарство.
– Все будет хорошо, – успокаивала ее мама, с трудом постигая изгнаннический словарь великодушия.
– У меня такой уверенности нет, – призналась Розалия Соломоновна. – Только в одном человек может быть уверен на сто процентов – в том, что он умрет.
– Мама! – прикрикнул на нее Левка. – От таких рассуждений ты не поправишься.
– Разве я не права? – не поднимая головы и тихо прихлебывая целебный свекольник, сказала Гиндина. В домашней кофте, накинутой на тонкий летний халат, в матерчатых тапочках на босу ногу, непричесанная, с опухшими от головной боли глазами, она была совершенно не похожа на знаменитую скрипачку, которая глядела на нас с афиши и которой аплодировал Сталин. – Не права? – переспросила Розалия Соломоновна и обвела всех печальным взглядом.
Все промолчали.
– Скажи, что ей нужен покой, – сказала мама на идиш. – Покой лечит.
– Покой лечит, – сказал я Гиндиной тоном лекаря и хироманта Прохазки.
– Лучше всего лечит могила, – прошептала Розалия Соломоновна и отодвинула миску.
В отсутствие Бахыта мама все свое свободное время проводила у больной соседки. О чем они с Гиндиной говорили, для меня осталось загадкой. Одна, видно, изливала душу, а другая, как дикая яблоня на юру, послушно качала кроной. На все мои вопросы я получал один и тот же ответ:
– Ты же знаешь – я по-русски не все понимаю…
– Но ей легче?
– Когда о чем-то говорит, тогда легче. Когда молчит,