– Спасибо, – повторила она и заплакала. Но быстро совладала с собой, вынесла во двор таз, плеснула на увядшую траву, и куры сбежались туда в надежде поживиться. Только старая гусыня гордо вскинула голову, как будто сразу сообразила, что это за помои.
– Все? – спросил у Морты прыщавый Семен, приволокший из хлева две неструганые доски.
– Все, – сказала Морта.
– А серьги?
– Не могу, Симонай.
– Тебе будут, – сказал он.
– Не надо мне никаких серег, – испугалась Морта. – Да я себе лучше уши отрежу.
– Сними! – приказал он, держа под мышками по доске. – Червям они ни к чему.
– Нет, нет, – встрепенулась Морта. – Что хочешь у меня проси, только не это…
– Они тебе очень пойдут. Очень, – не унимался он. – Живо! Ее сегодня же надо похоронить, чтобы толков не было. Завтра пятница… Послезавтра суббота… Иди!
Морта прикрыла тазом живот и грудь, словно прыщавый Семен метил туда своими жуткими оголенными словами.
– Скоро придут люди. Отец пошел за рабби Гилелем. К его приходу все должно быть готово! Иди!
Она послушалась его и, все еще прикрывая живот и грудь тазом, двинулась к дому.
На негнущихся ногах Морта подошла к кровати.
Целая вечность, казалось, прошла, пока она снимала эти трижды проклятые, эти прекрасные серьги.
Они сверкали у нее на ладони, как два золотистых жучка, как две божьи коровки, только дунь, и расправят крылышки, и полетят, а она, Морта, распахнет окно и, счастливая, как на первом причастии, скажет:
– Летите! Летите!
Ей самой хотелось – в окно, вверх, туда, под облака, плывущие над корчмой, над местечком, над землей с ее могильными и немогильными червями.
И вдруг она увидела еще одну Морту, такую же, только до пояса, без ног и без домотканой юбки, и подошла к зеркалу.
Зеркало было старое, в тяжелой дубовой раме, со столиком на гнутых резных ножках.
Морта осторожно, двумя пальцами, взяла с ладони серьгу, приложила к правому уху, резким движением головы откинула прядь выгоревших на солнце рыжих волос и посмотрелась в равнодушное, но справедливое стекло.
– Ой! – устыдилась она и оглянулась на кровать.
Мочки Хавиных ушей чернели, как зачерствевшие оладьи.
Морта уколола себя серьгой и со всех ног бросилась из комнаты во двор.
Когда пришел синагогальный служка, Хава уже лежала не в кровати, а на полу, запеленутая в саван. На всякий случай прыщавый Семен припудрил каким-то порошком ее лицо, а шею обвязал белым кружевным платочком, сохранившимся в доме еще со времен свадьбы.
– Горе-то какое! Горе! – шмелем гудел служка, принюхиваясь к запаху порошка и косясь на белый платочек на шее. – Ну кто бы мог подумать? Кто бы мог подумать?
Корчмарь Ешуа в черном сюртуке, в черной бархатной ермолке и в туфлях, которые ни разу не надевал, горестно качал головой