Они опустили руки – на старости лет не очень-то ими помашешь, – потоптались немного и понуро побрели в избу.
Устал, видно, и он. Движения его сделались замедленными, и крылья наконец застыли.
Тот, кто назвался Ароном, сел и уставился на небо, и тоска в его глазах была такой же бездонной, как и открывшаяся ему глубина, и в той тоске, в той глубине, в той синеве, как в речке, полоскала белье его красивая высокогрудая мать, только он уже ничего не видел – ни себя, ни пролетающих над ним птиц, ни ракиты, сбежавшей с косогора к берегу, ни большой счастливой рыбы, шевелящей плавниками.
О Рахмиэлов плетень терлась Казимерова коза. В погребе пищали крысы.
Рахмиэл и Казимерас ждали его в избе. Ночной сторож; почему-то скреб ногтем колотушку, а Казимерас посасывал самокрутку, и пепел ее удобрял его дремучую бороду.
– Попей молока, – сказал Рахмиэл, когда тот, кто назвался его пасынком, вошел в избу.
– Попей, попей, – пробасил Казимерас. – Нет на свете ничего слаще козьего молока.
– Это верно, – поддержал его Рахмиэл. – Раньше его только боги и цари пили. Так в Писании сказано. Попей, – и он придвинул к тому, кто назвался его пасынком, глиняную миску.
– Спасибо, – смутился пришелец.
– Попей, – бубнил Рахмиэл. – От козьего молока все дурные мысли бегут.
– У меня нет дурных мыслей, – сказал тот, кто назвался Ароном, и поставил в угол топор. – Смеркается. Скоро мне и заступать.
– А может, я пойду, – молвил Казимерас. – Меня все знают.
– Пойду я, – твердо сказал человек в ермолке.
Все трое по очереди выпили из глиняной миски козьего молока, и оно объединило их, как обет, и не стало различий ни в летах, ни в занятиях, ни в судьбах, все они были ночными сторожами, козопасами и посланцами Бога, одного Бога, всемогущего и милосердного, дарующего человеку глоток молока, чтобы смыть с души горечь вражды и недоверия.
Он шел от Рахмиэловой развалюхи к местечку через поле полегшей от дождя ржи, и изредка из-под ног взмывала вспугнутая перепелка, ослепшая от темноты и страха, крохотный комочек жизни, чужой и непонятной, и где-то остывало осиротевшее гнездо, выложенное травой и надеждой. Все друг друга боятся, размышлял он, приближаясь к местечку, и птицы, и люди, и страх – единственная пища для всех, для сытых и голодных.
В небе мерцали звезды. От их мерцания тропа казалась бесконечной, как Млечный Путь.
Тот, кто назвался Ароном, не торопился. Он вдыхал всей грудью ночной сыроватый воздух, настоянный на терпком запахе увядающих цветов, сосновой хвои и земли, похожей на огромный размокший каравай недопеченного хлеба.
Как и велел Рахмиэл, человек в ермолке начал с дома Маркуса Фрадкина, застучал колотушкой раз-другой, и звук, непривычный, дробный, разорвал тишину, захлебнулся и замолк.
Дом Маркуса Фрадкина тонул во мраке. Широкие окна были наглухо закрыты ставнями, их и иерихонскими трубами не прошибешь. Тот, кто назвался Ароном, постоял у калитки и, не доверяя