…Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший,
всё ужасно болит:
шея, спина, руки.
– Какого хрена, – спрашиваю, – мучить меня любовью,
когда мне надо о пенсии –
думать.
(Желательно персональной).
– До свиданья, – кричат на площадке друг на друга соседские дети.
До свиданья, – я отвечаю.
И действительно «до свиданья».
Потому что с утренней ёлкой, с самой лучшей ёлкой на свете
не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.
Ну, а в сумерках (хоть я, конечно, знаю, что в сумерках спать нельзя)
я забираю с собой на кровать собаку
и тебя к себе забираю:
два тепла, шебуршащихся рядом,
шумно думающих тепла
(достаточно туповатых, надо сказать, тепла)
это слишком смешно для счастья – и я, вздрагивая, засыпаю.
…Посмотри, сколько разной чуши, ерунды золотой и нарядной,
висит на убитой ёлке: облепиха, Урал, Алтай,
и Россия висит на ветке, и синий шар Амстердама,
и дворник скребёт лопатой, и яблоко – Индокитай.
Хорошо, что ещё на свете
остаётся – так ёлок много
(да и если немного осталось): одиноких, двойных, тройных.
Как сказал Сашин тесть перед смертью: – Дайте ложечку Нового Года
(вот именно так и сказал «дайте ло-жеч-ку нового года»)
приложился к шипучей ложке, удостоверился – и затих.
По-моему, замечательно. – По-моему, всё – замечательно,
и то, что умрём, – замечательно, и то, что живём, – хорошо.
…на ёлке висит и качается ушастое ваше сиятельство,
щенячее наше сиятельство, доказанное рождество.
«Куда ты, Жень, она же нас глотает…»
Евгению Ш., Соколову, Кукулину
и другим моим друзьям
Куда ты, Жень, она же нас глотает,
как леденцы, но ей нельзя наесться.
(Гляди, любовниками станем в животе.)
Так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать,
как уж никто из них дышать не может.
Ты это прочитай, как водится, прохожий,
у самого себя на шарфе прочитай.
Когда ж меня в моём пальто положат –
вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось
каких-то триста грамм весенней пыли.
Так для чего друзья меня хвалили,
а улица Стромынкой называлась?
Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
а после на ходу сырые цацки рвать –
ботинкам розовым и тем со мною тесно.
Я бил, я лгал, я сам себя любил
(с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
но даже здесь мне больше нету места.
Я не хочу в Сокольниках лежать.
Где пустоцветное моё гуляет детство,
меня, как воробья в слюде, не отыскать.
Но вот