И этой монашеской обособленности соответствует монашески суровый аскетизм, прославление бедности и простоты, уклонение от всяких соблазнов суетной и греховной мирской жизни. Но, уединившись в своем монастыре, интеллигент не равнодушен к миру; напротив, из своего монастыря он хочет править миром и насадить в нем свою веру; он – воинствующий монах, монах-революционер. Все отношение интеллигенции к политике, ее фанатизм и нетерпимость, ее непрактичность и неумелость в политической деятельности, ее невыносимая склонность к фракционным раздорам, отсутствие у нее государственного смысла – все это вытекает из монашески религиозного ее духа, из того, что для нее политическая деятельность имеет целью не столько провести в жизнь какую-либо объективно полезную, в мирском смысле, реформу, сколько – истребить врагов веры и насильственно обратить мир в свою веру. И, наконец, содержание этой веры есть основанное на религиозном безверии обоготворение земного, материального благополучия»[51].
Став главой Советской России, Ленин не отрицал того факта, что организация и дисциплина его партии весьма напоминает орден иезуитов. В беседе с немецким писателем В. Герцогом он даже признал: «Чтобы читать Игнация Лойолу в оригинале, я во время эмиграции в Цюрихе даже выучил испанский»[52]. Встреча состоялась летом 1920 г. во время Второго конгресса Коминтерна, который принял знаменитое «21 условие» приема в свои ряды, означавшее перенесение большевистских принципов партийного строительства на все коммунистические партии[53].
На третьем году большевистской диктатуры Максим Горький, присматривавшийся к роли «попутчика», перетолковал свое критическое отношение к социальному эксперименту, который развернулся в России. Извинившись за «Несвоевременные мысли», появившиеся в 1918 г., он сохранил их ключевой тезис: «Продолжаю думать – как думал два года тому назад, – что для Ленина Россия – только материал опыта, начатого в размерах всемирных, планетарных». Говоря о том, что Ленин совершал «ошибки, но не преступления», Горький сравнивал работу его мысли с «ударами молота, который, обладая зрением, сокрушительно дробит именно то, что давно пора уничтожить». Смешивая иронию с покаянием, писатель возвращался к «Песне о соколе», назвав его на сей раз по имени: «Был момент, когда естественная жалость к народу России заставила меня считать безумие почти преступлением. Но теперь, когда я вижу, что этот народ гораздо лучше умеет терпеливо страдать, чем сознательно и честно