Как обычно, договор был украшен заверениями во взаимной любви и верности. «Быти ти, брате, со мною, с великим князем, везде заодин, и до своего живота (то есть до конца жизни. – Н.Б.). А мне, великому князю, быти с тобою везде заодин, и до своего живота. А кто будет, брате, мне, великому князю, друг, то и тебе друг. А кто будет мне, великому князю, недруг, то и тебе недруг… А добра ти мне, великому князю, хотети во всем, везде. А мне, великому князю, тобе хотети везде, во всем добра» (6, 107).
Князья целовали крест и клялись в верности с таким трудом достигнутому соглашению. Потом, на пиру, они пили за здравие друг друга и желали друг другу всяческих успехов. Должно быть, каждый из них был в тот момент искренен и чист в помыслах. Но время шло – и мало-помалу накапливались новые обиды, множились долги, закипала злоба. Досада на ближнего незаметно переплавлялась в ненависть. И все эти страсти и страстишки плескались дурманящим зельем в тяжелых серебряных кубках, плясали перед отяжелевшим взором в тусклом свете догоравшей свечи…
А там, за слюдяными оконцами островерхих теремов, за хмурыми заборолами городских стен, лежала печальная снежная пустыня. До самого окоема тянулись немые леса, в которых терялись едва приметные нити дорог. Лишь кое-где чернели убогие деревеньки. Тонули в сугробах тяжелые избы, где теплилась жизнь, топилась печь, мерцала под иконой трепетная лампадка. Там, в избах, в вечном страхе и безысходной нужде копошились те, о ком молчат пожелтевшие страницы манускриптов, о ком не напомнят потомству горделивые надписи на белокаменных саркофагах. Жизнь этих людей, обычно именуемых крестьянами, была до неразличимости слита с жизнью природы. Об их несчастьях и массовой гибели монах-летописец писал с тем же эпическим спокойствием, как и о стихийных бедствиях.
В то время как обитатели