Кроме того, значительная часть «Севастополя в мае» – это прямые публицистические пассажи: «Герой же моей повести… правда», «Мне часто приходила… мысль» – и это «я» скорее принадлежит юридическому автору рассказа, чем верховному повествователю. Эйхенбаум в своем раннем труде о Толстом называет это «типичной речью оратора или проповедника»{13} (занятно, что образ нарратора раздваивается в мыслях одного ученого: в раннем исследовании нет речи о верховной точке зрения, в позднем – забыт проповедник). То ли это ораторское «я», то ли верховный повествователь к тому же постоянно вступает в перебранку с персонажами, уличает их в обмане или неточности, что дополнительно размывает представление об источнике голоса. В «Севастополе в августе» Толстой как бы слегка сдает назад: там вещает тот же свежеобретенный верховный автор, но свое всеведение он проявляет скромнее.
Дополнительное напряжение и в том, что Толстой хочет считать точку зрения своих персонажей не менее ценной, чем свою собственную, сколь бы верховной последняя ни была. Так Толстой приходит к идее ракурсов, разных способов видеть. В «Севастополе в мае» используется классическая монтажная кинематографическая восьмерка: русские воины видят то-то и то-то, видимые русскими французы видят то-то и то-то. Кинорежиссер Михаил Ромм, не упоминая этой восьмерки, тем не менее неоднократно обращается к прозе Толстого как к примеру виртуозного режиссерского сценария, пишет о «тончайшем монтажном видении писателя», в одном из батальных эпизодов «Войны и мира» обнаруживает смену семи или восьми панорам{14}. В «Севастопольских рассказах» размах поскромнее, но монтажный эффект присутствует, взгляд передается то одному, то другому персонажу, крупные планы уступают место общим и пр.
Совместить («Сопрягать надо!» – так Пьер Безухов услышит в полусне слова форейтора «запрягать надо») часто несовместимые точки зрения и ракурсы, «правды» и «нарративы», совместить и обнаружить, что точно они пригнаны быть не могут, все равно торчат противоречия и разъезжаются швы, – это, собственно, формула «Войны и мира», и мы видим, что она была опробована уже в «Севастопольских рассказах». На самом деле даже и раньше: рассказ «Записки маркера» (1853) состоит из двух частей, одна – записки трактирного служащего, а вторая – предсмертное письмо игрока, причем между двумя точками зрения остается зазор, манифестация невозможности завершенного смысла.
Сама постановка вопроса может показаться избыточной; действительно, почему непременно нужно рассматривать художественный текст, пусть и посвященный войне, именно с этой огнеопасной точки зрения? Тем более огнеопасной в российском контексте: почти всегда есть тяжеловесная константа, смысл которой в том, что с официальной точки зрения патриотизмом