Канадская исследовательница Донна Орвин, прослеживая зависимость «Севастопольских рассказов» от «Илиады» (которую Толстой читал примерно в это время), приходит к выводу, что у Гомера Толстой научился вводить в текст реальные ужасы войны, не сгущая при этом красок. Действительно, на фоне текущей отечественной традиции Толстой весьма откровенен. «Картина слишком кровавая, чтобы ее описывать: опускаю завесу», – писал Петр Алабин[21]{8} – и опускал завесу. Толстой же не гнушается вставлять в текст труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцевитым лицом и вывернутыми зрачками или кривой нож, входящий в белое здоровое тело, но эти жесткие описания не превращаются в натурализм. В литературе и искусстве не редкость, когда одно и то же лицо в статусе автора проявляет себя мудрее, сдержаннее, более зрело, чем в то же самое время в статусе «обычного человека». В синхронных дневниках и письмах Толстой горяч, невротичен и противоречив, а тут благородная сдержанность, чувство такта и меры.
И еще война, что также было весьма новаторским жестом, описана в «Севастопольских рассказах» как завораживающее зрелище. Панорамы сражений, молнии выстрелов, освещающие темно-синее небо, звезды как бомбы и бомбы как звезды – все это не настолько грандиозно-кинематографично, как в «Войне и мире», но направление движения задано.
Руины Баракковской батареи. 1855–1856 годы. Фотография Джеймса Робертсона[22]
Не был. Да, среди толстовских опытов такого рода еще до «Севастополя в декабре» –