А через четверть часа поезд по шпалам – строчками из рассказов пошел мимо пристанционных построек, мимо черных паровозов со звездами на тупых уверенных лбах – стояли по запасным путям на случай войны. Показались выгоревшие обочины, свалка с ведрами без днищ, коняга в отдалении на лужке вздергивала схваченные путами передние ноги. За станцией Графской еще больше открылись пространства, еще плотней схлопнулись времена… – увязла в снегах казачья полусотня на худых подбитых войной конях, виден худой кострец крайнего жеребца – случайно уцелел ветхий днями дончак, что минуту назад вздернул ноги в ременных путах. И с бронепоезда по дергающимся в снегу существам сейчас ударят со страниц пулеметы красного бронепоезда.
Посреди зеленых окрестностей все теплое занесет покрасневшим снегом.
А успокоенный дорогой старший сержант за боковым столиком уже догрызал куриное крыльце. К двум пальцами, которыми тыкал в глаза, прижимал большой – троеперстие запоздалое. Обсосал горлышко, перекусывал крыльца, жена молчащая с младенцем на руках рядом. Даже от мужа грудь закрывала платком, хранила сосунка от всех взглядов. И когда хотела переложить к другой груди, струйка белым плеснула.
И мужчина отпрянул, будто глаз обожгло.
В Москве носильщик-проводник ни разу не оглянулся, когда под землей на вокзал с вокзала, – дорога на Ленинград вела в совсем чужие места. Снова по-книжному пошли вдоль дороги черные и серые крытые тесом крыши, речки с коричневыми торфяными струями, рыжая глина вдоль разъезженных переездов.
А в Бологом поезд стоял целых десять минут – все вышли, и я за всеми.
На перроне уж накрыты столы – на каждом месте чашка с горячим борщом, котлеты, в стаканах краснел морс. И разом склонились – я тоже сел, гадая, входят ли горячий обед в стоимость билета. Брал хлеб из большого блюда так, чтоб не тронуть своей рукой чужие пальцы, вдруг чувствуя, что у людей дороги есть какое-то общее признание. Из случайного дорожного родства, уже смелее взглядывал перед собой и вбок. И даже взгляд готов был выставить чужому взгляду навстречу. Будто бы принимала новая жизнь, но прежняя, по-свойски взглядывающая сейчас на соседей, хотела остаться самой собой – себя от всех хранить. Будто бы навсегда придержать в себе некую тайну.
А что особенное хранить?
Не хотел в новом мире пропасть, а уже припал к выставленной чашке.
И посреди общей трапезы вдруг старик сам неместный проходил из прошлого мимо по взлобку-перрону: «Тебя тут городские лисицы не съели? Ты не забудь про родники… должон помнить!» – на скатерть положил краснобокое яблоко и прямо по шпалам собрался куда-то назад спасать криничку. Ничего у старика для трапезы, кроме яблока, воды мог напиться из посвежевшего родничка. На войне будто бы был молодым санитаром-спасателем – перекрестился в спасателя родников.
– Да ты левша? – Вдруг обернулся старик. – Ножик в левой?
– В левой.
– А ложку?
– В правой!
– А шашку? – Подал обрубок клинка.
– С обеих рук!
– Я старый партизаняка! Ты тоже чуть партизан! –