Мы не знаем, чье это было изобретение – обратить внимание на писателей в отдельности, – но было оно настолько остроумным, что мало кто увидел: ряд очень громких публикаций литераторов, рекрутированных для идеологической кампании, был сделан тогда по одному и тому же лекалу. Избрание же известных писателей в качестве мишеней еще более отвлекало от возможных обобщений: каждая статья, взятая в отдельности, вызывала большой интерес у одних и сильное негодование у других, так что как будто бы сражение на поле критики велось вокруг конкретной личности. Тем самым создавалась иллюзия свободы литературной критики, для которой нет неприкасаемых.
Отдельно нужно сказать и о том, что персональная критика известных писателей велась доселе непривычным образом: авторами разгромных рецензий чаще всего были литераторы без «имени», что вполне гарантировало как авторов критических статей, так и органы печати, выступавшие местом их публикации, от взаимной критики. То есть писатель не мог взять собственное произведение такого критика, рассмотреть его с тех же позиций и затем аргументированно ответить в жанре «сам дурак».
И что было еще важнее для маскировки идеологической кампании, сама критика носила вовсе не идеологический характер. То была именно творческая, то есть наиболее болезненная для писателя критика: его произведения признавались «профессионально слабыми», в них находились «многочисленные отступления от исторической правды» и т. п. Да и не откажешь многим критическим статьям этой кампании в убедительности и подчас даже в справедливости. Формально это была критика «только по делу»: в большинстве случаев она касалась именно литературного произведения и его автора.
В то же время сам писатель – впервые с момента выхода книги – неожиданно оставался один на один с газетной пощечиной, как будто бы его книга не прошла через «медные трубы» многочисленных рецензентов, беспощадных редакторов, суровых руководителей издательств… Получалось, будто он написал и сам издал порочную книгу, обманув доверие коллег. И вот теперь его настигла заслуженная кара, а его писательское будущее – обречено.
Таким образом, несмотря на иную плоскость критики, последствия для жертвы этой кампании оказывались такими же, как и для любых идеологических кампаний: она моментально сталкивалась с разрывом уже заключенных издательских договоров, со страхом перед заключением с ней новых и т. п. – и писатель постепенно лишался средств к существованию. От него отшатывались, как от зачумленного, издательства, газеты и журналы… И хотя, безусловно, не возникало угрозы его жизни и свободе (в этом – радикальное отличие от событий 1930‐х и 1940‐х годов), для писателя все равно наступало безвременье, подобно ситуации 1920‐х: «Запрещают у нас людей так же, как запрещают книги. После этого человеком не перестают интересоваться, но его перестают покупать и боятся ставить на видное место»