и холостить молодых бычков, барашков и козликов, правда, при условии, чтобы они были совсем нежные и невинные. И вот с пятнадцати лет я сосредоточился на этой специальности. У меня до сих пор хранятся славные маленькие – ну, сравнительно маленькие, конечно, – яички одного барашка, память о тех счастливых временах. Кроме того, я щегольски и не зная промаха свирепствовал на птичьем дворе. У меня был свой особый способ душить гусей, вызывавший всеобщее восхищение. О, знаю, что вы слушаете меня вполуха и даже с раздражением, но мне все равно. Ведь я уже стар, и в жизни мне осталась одна радость – вспоминать (вслух и в возвышенном стиле, ненавистном мне самому) о славных деньках, которых, к счастью, уже не вернуть. Лет в двадцать, не то в девятнадцать, по оплошности обрюхатив молочницу, я дал деру – под покровом ночи, поскольку с меня не спускали глаз. Заодно уж я поджег гумна, амбары и конюшни. Но пожары, не успев толком разгореться, были залиты сильным ливнем, которого никто не мог предвидеть – так безоблачно было небо в миг покушения. Дожди – проклятие того злополучного края. Пятьдесят лет тому назад это было, все равно что пятьсот. – Он размахнулся палкой и стукнул ею по сиденью, из которого тут же вылетело облако тончайшей мимолетной пыли. – Пятьсот! – взревел он.
Поезд замедлил ход. Мерсье и Камье переглянулись. Поезд остановился.
– Не повезло, – сказал Мерсье, – мы в пассажирском поезде.
– Может, это удача, – сказал Камье.
– Вот вы говорите об удаче, – сказал старик.
Поезд опять тронулся с места.