Наскальную живопись в целом, на мой взгляд, стоит воспринимать как единственный достоверный факт присутствия человека по отношению к самому себе. Каковы же следы этого присутствия?
Гебефренический смех
Всякий, кто рассматривал искусство первобытного художника, не мог не обратить внимания на то, что оно плохо поддается чтению. Его трудно описать и пересказать. Оно как бы прерывает линейное время знака и показывает мир с нелинейной стороны. Ведь мы привыкли, что знак всегда отсылает к знаку, и у нас сформировалась некоторая постоянная готовность бежать по цепочке знаковых отсылок. Перед наскальной живописью ты цепенеешь, тебя никто никуда не отсылает, тебе некуда бежать.
Сколько бы мы не напрягались в надежде услышать связанную речь художника палеолита, кроме гебефренического смеха наших предков мы ничего не услышим.
Вывод: наскальная живопись – это застывший гебефренический смех аутиста, выраженный в красках.
Чье место занимает слово?
Гегель пишет в «Философской пропедевтике»: «Язык – это умерщвление чувственного мира в том виде, в каком он есть непосредственно»[3]. Этот фрагмент можно перевести и так: речь есть умерщвление чувственного мира в его непосредственном чувственном бытии. Мы знаем, что антиязык – это жестовое действие, не сопровождаемое словами, рассказом. Это время непосредственного чувственного бытия, время наскальной живописи.
Антиязык сменяют жестовые действия, сопровождаемые словами. Это канун цивилизованной жизни. Чувственное бытие постепенно теряет свою чувственность. В живописи появляется сюжет. Затем уже наоборот: слова сопровождаются действиями. Чувственный мир теряет свою непосредственность.
Это время Книги Мертвых, первой книги человечества. И вот наступает время, когда чувственный мир теряет свою чувственность. Это время речи, рассказа, вобравшего в себя всю чувственную наглядность мира. Время Гомера и индейских сказок.
Вот фрагмент рассказа одного индейца о том, что он делал вечером, зайдя в гости в дом европейца: «…Я позаботился говорить… всему, что кругом здесь. Это дерево там у угла вашего дома, я ему говорил в первый вечер, перед тем как лечь. Я вышел на балкон и закурил. Я послал ему дым моего табака. Я сказал: “Дерево, не делай мне зла, я не плохой, я не пришел сюда сделать зло кому-либо, дерево, будь моим другом”»[4].
Индеец посылал дым всему, что его окружало. Он переговорил со всеми предметами. Это образный, то есть конкретный и наглядный рассказ, на смену которому пришло абстрактное метанарративное описание. Речь умертвила чувственный мир. Или, как говорит Гегель: «Образ умерщвляется, и слово заменяет образ»[5]. Слово-знак превращает образ в нечто безобразное. Например, я говорю: «Это лев». Здесь имя становится сутью дела, а когда имя становится сутью дела, тогда