Бог знает почему, в эту минуту я непреложно верил, что Юфрозина любит свою дочь – несмотря ни на что, несмотря на то, что у меня не было ровно никаких оснований так считать, и даже наоборот, были причины верить в обратное – я чувствовал эту напряженную, злую, возмущенную связь так ясно, как будто видел между матерью и дочерью туго натянутую нить. Любовь – подумал я – бывает, так требует и так ранит.
Я дрожал, как лист.
– Пошла вон, Цзофика, и не лезь, – сквозь зубы сказала Юфрозина и согнулась в приступе кашля— как будто все несказанное вдруг пошло горлом. Торопливо уходя вглубь дома, униженный и все еще дрожащий, я видел, как Пири взяла Юфрозину за плечо, а та ухватилась за ее темную старую руку.
Я закрыл за собой дверь. И поспешил к Аранке – немыслимо было в такой час оставить ее одну.
Какая глухая ночь стоит вокруг и как много я уже написал, и как много остается еще! Мои письма к тебе едва помещаются в куверты – а твои такие коротенькие, это обидно, хотя, наверное, правильно. Надеюсь, ты здорова, и все у тебя в порядке, и осень дома сухая, и ты не кашляешь так ужасно, как в прошлом году.
Дверь у Аранки без засова. Но в ее комнату никто никогда и не ходит, она привыкла к уединению – или к тому, что никому нет до нее дела. А я вошел, – и увидел, как девочка, сидя к двери спиной, с размаху бьет себя по щеке доской для проглаживания швов. В испуге она обернулась мне навстречу. С губы, уже разбитой, капала кровь, на скуле багровела ссадина. Я схватил ее за руки – она попыталась вырваться, молча и яростно, но я удерживал ее запястья крепко, прижав их к своей груди, стараясь не причинить боли. Опустив глаза, я увидел под упавшими рукавами множество красных сочащихся кровью точек – следы швейной иглы, глубоко и жестоко входившей под кожу. Не могу сказать, что со мной стало. Дыхание у меня перехватило, а в носу и в глазах защипало так, что я зажмурился, смаргивая слезы.
Осока заплакала – заревела как маленькая, безобразно распустив губы, распухая глазами и носом. Я прижал ее к плечу, как младенца, и гладил по голове.
– Что же ты так, мой хороший… Не надо, не надо… – вне себя от жалости твердил я.
У меня было жуткое чувство, что это Юфрозина бьет и колет ее. Как будто это злость и презрение Юфрозины, не найдя выхода в словах, подчинили себе руки дочери и заставили их терзать и мучить себя саму. Тогда мне и в голову не пришло, что Осока может бить себя, чтобы выдать это другим за побои матери, вызвать жалость к себе и бросить тень на Юфрозину – позже, конечно, такие мысли у меня были, но правда мне кажется обоюдоострой: Аранка наказывала себя так, как могла бы ее наказывать мать, и ненавидела себя так, как – в ее представлении – мать ненавидела ее.
Может