Голецкий аж просиял. Его спектакль с животом, который вроде бы давно закончился, теперь грозился разразиться новым актом.
Матери пришли вскоре после речи Болдыря. Мы сидели и слушали их. Это были приятные женщины. Они рассказали нам о себе и дали свои номера телефонов. Сказали звонить, если будут проблемы.
– А теперь, ребята, если у вас есть какие-то вопросы или пожелания, или вы просто хотели бы побеседовать с нами – можете подойти.
Те, кто хотел побеседовать, подошли. В их числе был Голецкий, который стоял и держал себя так, словно решается на какой-то отважный шаг. Остальным же было приказано вернуть столы и стулья обратно в учебные классы, а после – действовать согласно указаниям сержанта Кыша.
– Пшли вон все! Н-н-нахер! Пятёрку принимаем и на плац. Шагать будем учиться, – сказал сержант Кыш, и мы сделали всё так, как он сказал.
Незаметно настал вечер. Мы стояли в курилке и закуривали очередной рыбно-капустный ужин. Кажется, здесь я впервые за весь день после встречи с Комитетом увидел Голецкого. Он опять был грустный и опять хотел с кем-нибудь поговорить. Жаль его было, всё же.
– Чё скучаешь? – спросил я его.
Он вздрогнул, будто бы вынырнув из проруби своих тёплых мыслей на декабрьский мороз.
– Да так… – ответил он.
– Чё такое куришь?.. Нихера-сь! С двумя кнопками? Балдёж! Где взял?
– Кыш дал.
– Когда успел?
– Да вот, после обеда где-то.
Значит, Голецкий опять успел разрыдаться, где-то после обеда. Когда он рыдал при сержантах, те угощали его сигаретами. Кыш курил тонкие, с двумя кнопками.
– Ясно. А к тёткам тем чё подходил?
– Каким?
– Из Комитета.
– А. Так, поговорить.
– А остальные чё подходили?
– Тоже поговорить.
– И как? Поговорили?
– Ага.
Голецкий глубоко затянулся. Мне показалось, будто бы у него слегка дрожит подбородок, а вместе с ним и нижняя губа. Я решил больше ничего ему не говорить и стал молча курить свою сигарету.
Фонарь, освещавший плац, в тот час старался светить особенно ярко. Небо заволокли тучи, вечер выдался необычайно мрачным и снежным. Снег валил и валил, и валил, добавляя работы солдатам из мостовой роты Грешина, которые скребли лопатами асфальт. На большие лопаты они наваливались подвое и шли с ними от одного края плаца к другому, толкая перед собой бесформенную кучу слякоти и ненастья. Зублин с Анукаевым были счастливы тем, что они сейчас с нами, а не со своими товарищами по роте. Мы же пока ещё не понимали своего счастья: как это здорово, что самое сложное, что есть сейчас в нашей жизни – это подготовка к присяге.
– Я, наверное, всё-таки вскроюсь, – сказанул вдруг Голецкий мне в спину.
– Чё?!
– Не всерьёз. Так, поперёк полоснусь. Тогда-то точно домой отправят.
Голецкий затянулся и на выдохе посмотрел мне прямо в глаза. Так, словно бы ждал от меня такого ответа, который разделит его жизнь