– Минутку, – сказал Ганс. – Вы хотите сказать, что пили вместе и при этом не знали, что уже познакомились в лифте?
Я кивнул – беспомощно, неубедительно.
– Не верю.
Я почувствовал ток крови в кончиках ушей.
– А он покраснел, – во всеуслышание прошептала Клара.
– Краснеть – не обязательно значит что-то скрывать, – заметил я.
– «Краснеть – не обязательно значит что-то скрывать», – с обычной своей расстановкой повторил Ганс, придав моим словам шуточный оттенок. – Будь я Кларой, я бы принял это за комплимент.
– Гляди, он опять покраснел, – объявила Клара.
Я знал, что, если начну это отрицать, приливы румянца хлынут целой лавиной.
– Краснеют, бледнеют, немеют. Такие уж вы, мужики.
Я хотел было возразить, но повторилась прежняя история. В разгар перепалки я принял сухарик за ломтик суши, лежащий на слое риса, обмакнул его в какой-то соус и отправил в рот еще один кусочек перченого ада. На сей раз Клара даже не успела меня предостеречь. Едва я его прикусил, стало ясно, что это не тесто, не сырая рыба и не квашеная капуста, а нечто совсем другое, угрюмое и злонравное, оно запустило процесс, который будет тянуться очень долго, возможно, всегда. А я, кроме прочего, страшно ругал себя, потому что в первый же момент понял: нужно немедленно его выплюнуть, даже если во всей оранжерее и выплюнуть-то некуда, кроме моей салфетки. Но, сам не знаю почему, решил вместо этого его проглотить.
Это оказалось хуже пожара. Оно уничтожало все на своем пути. Мне внезапно предстала вся моя жизнь и мое будущее. Я почувствовал себя человеком, который проснулся среди ночи и под покровом тьмы обнаружил, что почти все часовые, которых он обычно выставляет при свете дня, бросили его – ведь они лишь нищие оборванные носильщики, которым вечно недоплачивают. Чудища, которых он днем держит на привязи, предстали нестреноженными рыкающими драконами, и прямо перед собой он видит, обливаясь потом под одеялом, – как человек, открывший среди ночи гостиничное окно и разглядывающий незнакомый вид на опустевшую деревню, – сколь безрадостна и безжалостна его жизнь, он вечно промахивал мимо цели и ломился напролом, блуждал, точно корабль-призрак, от гавани к порту, никогда не заходя в ту единственную бухту, где, как он знал, находится дом, потому что в самый глухой час этой судьбоносной ночи он внезапно постиг еще одну вещь: что сама мысль о доме – не более чем затычка, всё – одни сплошные затычки, даже мысль – затычка, в том числе – истина, радость, влюбленность и сами слова, с помощью которых он пытается удержаться на ногах всякий раз, когда земля начинает уходить из-под ног, – всё до единого затычки. Что я такое сделал, спрашивает он, сколь безрадостны мои радости, сколь поверхностны лукавые