Рассказчик был прерван криком ужаса, который испустили две-три женщины, давно уже утратившие всякую связь с естественностью… Клянусь, что на этот миг, однако, она к ним вернулась. Прочие слушатели, больше владевшие собою, только вздрогнули, почти конвульсивно.
– Неслыханное небрежение и невиданная подземная тюрьма! – воскликнул с обычным легкомыслием маркиз де Гурд, – истлевшая раздушенная фигурка, по прозванию Последний из маркизов, который мог, по-видимому, острить и смеяться за гробом и даже в гробу.
– Откуда взялся этот ребенок? – продолжал кавалер де Тарсис, помешивая нюхательный табак в черепаховой табакерке. – Чей он был? Умер ли он естественною смертью? Был ли убит?.. Кто его убил?.. Узнать это было невозможно, и это заставляло делать вполголоса ужасные предположения.
– Вы правы, кавалер, – сказал я, затаивая еще глубже в своей душе то большее, что, как мне казалось, я знал. – Это останется навеки тайной, о которой следует как можно больше молчать, пока о ней не перестанут говорить вовсе.
– В самом деле, – сказал он, – есть только два человека, знающие действительно, в чем дело, но нет основания ожидать, чтобы они захотели предать его гласности. – Он криво усмехнулся. – Один из них – Мармор де Каркоэль, уехавший в Индию с чемоданами, набитыми нашим золотом, выигранным у нас… Другой…
– Другой? – спросил я с изумлением.
– Ах, другой! – вымолвил он, подмигнув, по его мнению, очень лукаво. – За другого тоже нечего опасаться. Это духовник графини. Вы помните толстого аббата Трюдэна, которого, кстати сказать, недавно посвятили в епископы в Байи?
– Кавалер, – сказал я ему, пораженный светом, вдруг озарившим для меня эту скрытную по природе своей женщину, которую близорукий наблюдатель, подобный кавалеру де Тарсису, назвал бы притворщицей за то, что она с помощью непреклонной воли углубляла свои страсти и этим удесятеряла свое бурное счастье. – Кавалер, вы ошибаетесь. Близость смерти не разомкнула замурованной души этой женщины, более достойной Италии XVI века, нежели наших дней. Графиня Дю-Трамблэ де Стассевиль умерла, как жила! Голос священника должен был разбиться об эту непроницаемую натуру, унесшую в могилу свою тайну. Если бы раскаяние побудило ее перелить эту тайну в сердце служителя вечного милосердия,