француженки, она куталась в великолепную турецкую шаль с широкими белыми, красными и золотыми полосками; безвкусное красное перо висело с белой шляпы, почти касаясь ее плеча. Читатель припомнит, что в то время женщины носили перья, свешивавшиеся со шляп и называвшиеся ими «плакучей ивой». Но в этой женщине ничто не плакало; и перо на ее шляпе выражало нечто иное, отнюдь не меланхолию. Трессиньи, предполагавший, что она пойдет по улице Шоссэ д’Антэн, сверкавшей тысячами газовых рожков, с удивлением увидел, как вся эта роскошь куртизанки, вся наглая гордость женщины, упоенной собою и шелками, которые она волочила по земле, углублялась в улицу Basse-du-Rempart, считавшуюся в то время позорным пятном квартала. Щеголь в лакированных ботинках, менее храбрый, чем женщина, испытал колебание, прежде чем войти туда… Оно длилось, впрочем, всего лишь минуту… Золотое платье, затерявшееся было во мраке, сверкнуло у единственного фонаря, блестевшего ясной точкой; он бросился догонять ее. Это не составило большого труда: она ждала его, уверенная, что он придет; в ту минуту, как он догнал ее, она обернула к нему свое лицо, чтобы он мог лучше видеть его, и впилась глазами в его глаза со всем бесстыдством своего ремесла. Де Трессиньи был ослеплен красотою этого нарумяненного лица золотисто-смуглого цвета, как крылья некоторых насекомых: оно не бледнело под тонкой ниткой тусклого света, падающего от фонаря.