глухого отчужденья моего;
ты не коснулся ревностью его
и не нарушил нежностию даже.
Ты просто мне глоток воды горячей
давал с утра,
и хлеба,
и тетрадь
и заставлял писать для передачи:
ты просто не давал мне умирать…
Не знаю – как, но я на дне страданья,
о мертвом счастье бредя, о тепле,
открыла вдруг, что ты – мое желанье,
последнее желанье на земле.
Я так хочу.
Я так хочу сама.
Пускай, озлясь, грозится мне зима,
что радости вместить уже не сможет
остаток жизни –
мстительная кожа, –
я так хочу.
Пускай сойдет на нет:
мне мерзок своеволия запрет.
Я даже пела что-то в этот вечер,
почти забытое, у огонька,
цветным платком плотней укрыла плечи
и темный рот подкрасила слегка.
В тот самый день сказал ты мне, смущаясь:
«А все считают, ты – моя жена…»
И люди нас не попрекнули счастьем
в том городе,
где бредила война.
Мы жили высоко – седьмой этаж.
Отсюда был далёко виден город.
Он обгоревший, тихий был и гордый,
пустынный был
и весь, до пепла, – наш.
А мы ходили в Летний по грибы,
где, как в бору, кукушка куковала.
Возили реже мертвых.
Но гробы
не появлялись: сил недоставало
на этот древний горестный обряд.
О нем забыл блокадный Ленинград.
И первый гроб, обитый кумачом,
проехавший на катафалке красном,
обрадовал людей: нам стало ясно,
что к жизни возвращаемся и мы
из недр нечеловеческой зимы.
О нет, я не кощунствую!
Так было!
Нам всё о жизни яростно твердило,
и, точно дар торжественный, – для нас
всё на земле
явилось
в первый раз.
И солнце мы впервые увидали,
и с наших крыш,
постов сторожевых, –
Большой Земли мерцающие дали
в румяных зорях,
в дымке синевы.
До стона,
до озноба,
до восторга
мы вглядывались в эту синеву…
Прекрасная!
Нельзя тебя отторгнуть.
Ты – это жизнь.
Ты есть – и я живу.
…Я помню час, когда, толкнув рукой
окошко, перекрещенное слепо,
я в одичавший зимний угол свой
впустила полднем дышащее небо.
Я отойти не смела от окна!
Слепорожденный
в первый день прозренья
глядел бы так,
с таким же изумленьем
на всё, что знал под именем «весна»!
…А в темноте, почти касаясь кровли,
всю ночь снаряды бешеные шли,
так метров семь над сонной нашей кровью,
и рушились то близко, то вдали.
Ты рядом