– Да. Понял.
Он еще не придавал значения слову «потом». Не знал, что будет плакать – горько, навзрыд, неосознанно ожидая, но не находя утешения. Затаившаяся боль уйдет. Так надо для жизни – дать боли покинуть душу, чтобы не подпустить – лишить Госпожу приманки.
– Ты, главное, представляй, как будешь меня бить, и не забывай про работу. Ну, чего притих? Не дрейфь, прорвемся. Я рядом. Пошли.
– Аж мурашки отчего-то, – прошептал Жора, оставив в покое английские глаголы. Шел, озирался, внимая предвестнику ночи – приглушенному смикшированному хохоту над покойной тишью мрачного погоста.
«А сам-то ты себе срок отодвинул, наставничек? – заскрежетало у меня на сердце. – Тебе ж никто не подсказывал, не разъяснял. Сердобольный, что ли? И давно? Уж не с тех ли пор, как перестал звездочки на фюзеляже рисовать? Раз, два, три, десяток, второй, третий – и уже нет места. Они ж тебя там встречать будут. И белые, и черные, и желтые – все встречать будут. Станешь оправдываться, что если бы не ты, так они и все по-честному. А где ты видел мясорубку справедливую? Война ни честности, ни чести не признает. Значит, и ты нечестен, коли с войной. Боль не ушла – она всегда с тобой, потому как и не боль это вовсе… Клеймо…»
По мере приближения к островку, украденному у ночи светом фар, все отчетливее доносился звонкий голос Василия Петровича, в котором проскакивали визгливые интонации. Становилось понятно, что проблемы творческого подхода его не беспокоят. Решил, что при длительном физическом воздействии возможен плавный переход к плодотворному диалогу на эсперанто: доморощенному, с рязанским прононсом, на родном матерщинном фундаменте.
– Он их русскому, что ли, учит?
Жора, казалось, оправился после некоторого душевного неуюта, повеселел, потому как слышал лишь визгливый суматошный мат, но еще не видел.
Ничего не поделаешь, так уж устроен человек – живущее образами здоровое любопытство жаждет интересного, необычного, невиданного доселе, забывая про бытие – про остроту его специфических реалий, которые ожидали через несколько шагов, за газиком.
Для целостности образа не хватало лишь скрипучего треска цикад, поскольку островок света напоминал обшарпанную, неумело подсвеченную сцену летнего театра, за и над которой – черный провал в кладбищенскую ночь. Извечно валявшийся под ногами у переднего пассажирского сиденья кусок арматурного прута в черном резиновом шланге мелькал на свету – яростно, безрассудно, наотмашь, с приложением недюжинной сноровистой