Юные полураздетые зрители раскрыли рты. Офицеры, старшины и сержанты, как сверхсрочники, так и срочники (прапорщиков пока в природе не существовало), бросились на спасение, пытаясь поймать рваного раздухарившегося пенсионера. Пожарники ухмылялись и не спешили перекрывать воду. А один длинный, ушастый и нескладный юноша семнадцати лет от роду, абсолютно лишенный тормозных устройств в области мозга, смел засвидетельствовать во всеуслышание свершившийся факт обледенения лютого военачальника, да еще и со звонкой голосистостью:
– Генерал Карбышев!
Ледовитому генерал-майору запоминать насмешника не пришлось – он его уже хорошо знал, и на следующее утро… Даже вспоминать не хочется. Но память живет.
Печальное и радостное, удивительное и не очень, веселое и грустное, страшное – память хранит многое, удаляя лишь боль. Так уж устроен разум человеческий: собирать, вуалируя толику мелочей и удерживая основное, незабываемое. Хотелось бы избавиться, но нет – живи и помни. Как правило, память с трудом соглашается примоститься на бумаге в целости и сохранности. Начинаешь что-то додумывать, приукрашивать или, наоборот, прятаться за строчками, лавировать в них, лишь бы избежать своего признания в бесчеловечном и злобном, в черном. С возрастом боязнь совершенного и содеянного уходит. Этим уже хочется поделиться и отдать именно бумаге, поскольку она беспристрастна и позволит высказаться до конца, не перебивая охами-ахами, нелицеприятными эпитетами, не хлопнет дверью в лицо на прощанье.
Пока венгерские «археологи» готовились окончательно разнести офис «Аэрофлота», подошел срок давности покрытого плесенью, замшелого эпизода, по поводу которого память не мучит боле, но это не исповедь… Назидание, что ли… Только кому?..
А Жора постоянно улыбался. Улыбка буквально жила на его лице, храня какую-то добрую, мальчишечью искренность… Это не раздражало. Хотя поначалу все выглядело несколько иначе.
В один из удивительных, безветренных и солнечных, обрыдших полдней. Когда уже окончательно уверовал в то, что все скоро кончится и можно было почти физически ощутить радостную близость собственных языка, облика, поведения. Когда пришло предвкушение возврата к простым человеческим нормам и привычкам, а также сну и снам, быту, еде, воде и пора уже было сказать «до свидания» нечесаной бороде. Вот в один из таких очаровательных дней я плелся, грязный и усталый, волоча тяжеленный вещмешок со всякой железно-пластмассовой электронной хренью. Через яшу[9] под предплечьем чувствовалось обжигающее железо ствольной коробки ввиду местного «курортного» солнечного безветрия. И уже не было сил бросить мешок, снять калаш и распустить ремень, чтобы он