Прочтя письмо, Люсиль перевернула и разгладила страницы. И снова прочла. Затем сложила и сунула письмо в том пасторальных стишков, но тут же испугалась, что оно затеряется, вытащила и вложила в «Персидские письма» Монтескье. Письмо казалось ей таким удивительным, словно и впрямь пришло из Персии.
Поставив книгу на полку, она поняла, что непременно снова должна взять его в руки. Почувствовать бумагу на ощупь, увидеть витиеватые черные строчки, пробежать глазами по фразам – Камиль писал превосходно, просто чудесно. От некоторых оборотов у нее перехватывало дыхание. Казалось, фразы воспаряют над бумагой, абзацы задерживают и рассеивают свет: каждое слово словно нанизано на нить, и каждое слово – бриллиант.
О господи. Она со стыдом вспомнила свой дневник. И я воображала, будто пишу прозу…
Люсиль пыталась заставить себя не думать о содержании письма. Ей не верилось, что письмо адресовано ей, хотя здравый смысл подсказывал, что ошибки быть не может.
Это она – ее душа, ее лицо, ее тело вдохновили эту чудесную прозу. Ты не можешь видеть свою душу со стороны, с телом и лицом ничуть не лучше. Зеркала висят высоко, наверняка отец давал указания, как их развешивать. В зеркалах она видела только свою, словно отрезанную от туловища, голову, а чтобы разглядеть шею, приходилось вставать на цыпочки. Люсиль знала, что весьма миловидна. Они с Адель были очаровательны, из тех дочерей, на которых отцы не надышатся. Все изменилось в прошлом году.
Люсиль знала, что множеству женщин красота стоит усилий, красота неотделима от усидчивости и изобретательности. Красота требует искусства и преданности, своеобразной честности и несуетности, так что, не будучи добродетелью, вполне может почитаться достоинством.
Однако она никогда не стремилась к обладанию этим достоинством.
Порой ее раздражало это новое качество, как иных людей раздражает собственная леность или привычка грызть ногти. Она предпочла бы поработать над собой, но ей этого не требовалось. Люсиль чувствовала, что отдаляется от остальных людей, перемещаясь в мир, где ее оценивают по тому, на что она не в силах повлиять. Приятельница ее матери заметила (как обычно, Люсиль подслушивала): «Девушки, которые так выглядят в ее возрасте, обычно увядают к двадцати пяти». Люсиль не могла представить себя двадцатипятилетней. Ей было шестнадцать; красота, неоспоримая, как родимое пятно.
Цвет ее кожи был нежен, как у женщины в башне из слоновой кости, поэтому Аннетта убедила дочь пудрить темные волосы и подкалывать ленты и цветы вверх, чтобы подчеркнуть безукоризненный овал лица. Хорошо, что ее темные глаза нельзя было вытащить и вставить на их место голубые фарфоровые. Иначе Аннетта так бы и сделала, ей бы хотелось, чтобы на нее смотрело такое же кукольное личико, как ее собственное. Люсиль не раз воображала себя фарфоровой куклой из материнского детства, стоящей на высокой полке, облаченной в шелка: куклой, слишком хрупкой, чтобы доверить ее грубым