«Выходили из дома затемно, – с удовольствием вспоминал дядя, – возвращались впотьмах, освещая дорогу бумажным фонариком. Все дни заканчивались одинаково: дети становились в ряд и ждали; ребе подходил к каждому и зажигал его фонарик. Так и шли домой, с поротой задницей и головой, распухшей от затрещин, на которые меламед никогда не скупился. А дома нам еще родители пеняли за нерадивость: “Ребе тебя побил? Так я еще добавлю!” А все потому, что к бар-мицве бохер[6] обязан разбираться в Талмуде и знать, что делать еврею в тех или иных обстоятельствах».
Теперь же Мирон натурально спятил с ума. Он не только обсуждал бар-мицву племянников в синагоге, но и в дом приглашал цадиков, чтобы поговорить, как и в каком порядке проводить обряд. Цадиков еще и кормили при этом. Подслушивая из соседней комнаты, можно было решить, что там не Мирон, а главнокомандующий проводит военный совет со своим генеральным штабом.
– О чем говорят-то? – спрашивал шепотом Яшка, тоже стараясь заглянуть в щелку.
– Фрейг ништ, и не спрашивай, – отвечал Авель, предвкушая близкую взрослость. – Все одно и то же. На золотом крыльце сидели Берл, Шмерл, Мойше, Эли, Бенцион…
Вот, собственно, ничего, кроме глупой считалки, от всех талмудических занятий и не осталось в памяти, как не было.
А что, собственно, было?
Да чепуха, ничего. Подростковое созревание, гормоны, фантазии, влажные пятна на простыне… Его постоянная влюбленность в кого-нибудь не зависела от времени года, цветения, листопада, медленных спиральных пролетов аиста, снижающегося над гнездом, отражения луны в мокрых от дождя крышах, запаха только что вымытых каменных полов, или запаха духов, или особенностей телосложения, походки, возраста, речи. Едва познакомившись с девочкой, он уже переполнялся ощущением счастья. Все приобретало особенный благодарный интерес. И каким-то удивительным образом гормоны были отдельно, а счастливое чувство влюбленности отдельно.
Странно, что все это протекало на фоне его отношений с Ривкой.
И кстати, среди ее одноклассниц была одна – тоненькая, с породистой головой на длинной белой шее, с нежным польским лицом, всегда старавшаяся добавить к форме что-то свое: полосочку особых кружев вместо воротничка, какой-нибудь бантик в прическу, розовую ленту. Розовое ей шло. Она была дочкой военного инженера, чуть ли не генерала, эвакуированного с семьей из Варшавы. По имени Эльжбета, и это волшебное имя добавляло ей прелести. Казалось, что одного этого имени достаточно, чтобы влюбиться.
Они редко встречались – неудивительно,